Мельхиседек не сразу согласился ночевать. Но генерал настаивал.
— Искреннее удовольствие доставите. Свою кровать уступаю, сам на тюфяке, на полу.
Но Мельхиседек поставил условием, что на полу ляжет он, и в прихожей. Так меньше для него стеснительно. Занялись устройством на новом месте.
— Вот вы о ските говорили, о. Мельхиседек, а ведь знаете, тут у нас в этом доме, в своем роде тоже русский угол — скит не скит — а так чуть ли не общежитие, хотя у каждого отдельная квартирка, или комната.
— Знаю, я у соседки вашей даже был — у Капитолины Александровны. Русское гнездо в самом, так сказать, сердце Парижа. Утешительно. Что же, cогласно живете? — то есть я хочу сказать: здешние русские?
Генерал стелил простыню на матрасике в прихожей.
— Ничего, согласно. Да ведь большинство и на работе целый день.
— Трудящиеся, значит.
— Да, уж тут у нас маловато буржуев-с…
— Так, та-ак-с… Небезынтересно было бы, если бы вы сообщили имена их, также краткие характеристики.
— Имена! Характеристики! Для чего это вам, о. Мельхиседек?
— А такое у меня обыкновение: где мне дают приют я в вечернее правило вставляю всех членов семьи и молюсь за благоденствие и спасение их. Здесь у вас, собственно, не семья, но мне показалось, что есть некое объединение, потому и нахожу уместным ближе ознакомиться.
И он опять вынул свою книжечку.
— Извольте, — сказал генерал. — Поедем снизу. Ложа консьержки, гарсоньерка — мимо. С первого этажа начинается Россия. Капитолина Александровна — одинокая, служит. Возраст: двадцать шесть, двадцать семь. Своеобразная и сумрачная девица. На мой взгляд — даже с норовом.
— Знаком-с. У меня и отметка есть.
— Напротив нее — Дора Львовна, массажистка, с сыном Рафаилом, вам также известным.
— Дора… по-нашему Дарья? Иудейка?
— Да, происхождения еврейского. А замужем была за Лузиным.
— Несть еллин ни иудей. Все едино.
— Затем я. Против меня Валентина Григорьевна, портниха, с матерью старушкой. Немудрящая и, что называется, чистое сердце. Шьет отлично. Вдова.
— Очень хорошо-с. Дальше.
— Надо мною художник, патлатая голова. Выше там шофер Лев и рабочий на заводе, имени не знаю. Ранним-рано по лестнице спускаются. Тоже все русские. Но должен сказать, что есть еще жилица, напротив художника, эта будет француженка. Именем Женевьева.
— А-а, имя хорошее. Святая, покровительница столицы.
— Та-то была святая, только не наша Женевьевка. Наша нам несколько дело портит. Тут уж до скита далеко, это я вам скажу, такой получается скит… м-м… и не дай Бог.
— Чем же занимается она?
Генерал запнулся. Седые брови его сделали неопределенное движение.
— Что же тут говорить… Блудница. Так и записать можете, о. Мельхиседек. Без ошибки.
Мельхиседек покачал головой.
— Ай-ай-ай…
— До трех дома, а там на работу. По кафе, по бульварам шляется. Изо дня в день.
— Как неприятно, как неприятно! Же-не-вье-ва… — записывал Мельхиседек. — Сбившаяся с пути девушка. Ну, что ж что блудница. И за нее помолимся. За нее даже особо.
— Вы думаете, это Соня Мармеладова? Пьяненький отец, нищета, самопожертвование? Очень мало сходства. Мало. Она лучше всех нас зарабатывает. И ее гораздо больше уважают. В сберегательную кассу каждую субботу деньги тащит.
— Нет-с, я ничего не думаю. Разные бывают… А характера какого?
— Бог ее знает, встречаю на лестнице. Тихая какая-то, вялая. Ей, наверное, все равно…
— Закаменелая.
Мельхиседек дважды подчеркнул слово «Женевьева» и спрятал в карман книжечку.
— Что же до вас касается, — обратился к Михаилу Михайлычу, — то главным, что движет сейчас вашу жизнь, насколько я понимаю, является желание встретить дочь?
— Совершенно правильно. А еще-с: свержение татарского ига и восстановление родины.
Мельхиседек слегка улыбнулся.
— Задачи немалые.
На этом они расстались. Мельхиседек притворил дверь, снял рясу и похудевший, совсем легонький, с белой бородой-парусом стал на молитву. «Канончик» его был довольно сложный, занимал много времени.
Генерал же разложил пасьянс. Он раскладывал его тщательно, карту к карте. Самый вид стройных колонн доставлял ему удовольствие. Оно возрастало, когда пасьянс выходил. И еще росло, если выходил на заказанную тему. Нынче генерал загадал на Машеньку. Приедет, или нет? Карты долго колебались. Он задумчиво группировал, подбирал разные масти в колоннах — сложными маневрами довел, наконец, до того, что оставшимся картам вдруг нашлось место. Валеты, тройки, девятки покорно ложились куда надо. Генерал любил этот момент.
— Прорвались… — бормотал про себя. — Трах-тара-рах-тах-тах!
Ему казалось, что таинственный противник сломлен. И сложив орудия производства, перекрестив на ночь лоб, стал раздеваться. Из его маленькой передней, совершенно сейчас темной, худенький старичок долго еще посылал безмолвные радио.
ВВЕРХ И ВНИЗ
Когда кому-нибудь в доме не спалось, первые звуки, определявшие время, были шаги по лестнице — вниз. Это шел на завод рабочий, снимавший верхнюю комнатку. Несколько позже спускался шофер Лева, худоватый блондин с холодными глазами, изящный, в кепке и коричневом пальто. Позже Дора Львовна, в халате, выносила коробку с сором. Шла за молоком Валентина Григорьевна — начинался день русского дома.
Если бы стены лестницы могли записывать мысли, чувства проходивших, узор получился б пестрый. Главное, впрочем, были бы мелкие житейские вещи… но не они одни.
Валентина Григорьевна, оторвавшись от фасончиков, «сборов» и «складов», звонила к соседке. В полуоткрытую дверь, улыбаясь, шептала:
— Дора Львовна, дуся, не достану у вас маслица? Мама безусловно забыла купить, знаете ли, спускаться в эписри не хочется…
В другой раз сама Валентина Григорьевна «одалживала» Капе яйцо или дуршлаг. Меньше всех имела дела с соседями Женевьева. Эта просыпалась поздно, в постели пила кофе и читала романы. Завтракала, мылась, долго и тщательно расчесывала ресницы, работала пуховкой и румянами. Ровно в три уходила, неторопливо спускаясь по лестнице. Ее изящное и равнодушное лицо было покойно — ничего не выражало. Женевьева знала, что лицо не имеет значения. «Меня кормят бедра», — говорила подруге, впрочем, выражалась прямее…. И проходила, или не проходила Женевьева, следа не оставалось — как от тени.
С некоторых пор стал появляться на лестнице человек в изумительно глаженых брюках, дорогой серой шляпе. В первое посещение, вечером, принес Анатолий Иваныч Капе чудесный букет роз.
Она даже смутилась. Кто, когда делал ей такие подарки?
— Капочка, ты не можешь себе представить, как меня выручила. Я тебе страшно, страшно благодарен. Просто я не знаю, что бы без тебя делал.
Капа, слегка закрасневшись, поставила розы в стеклянный, голубоватый кувшин.
— Что же, ты заплатил по векселю?
— Разумеется… теперь все улажено, Капочка — и лишь благодаря тебе…
Он встал, подошел к зеркалу, принялся поправлять галстух — сравнивать концы бабочки. Зеленоватые, чуть ли не детской ясности глаза глядели на него из зеркала. Он на минуту и сам поверил. Ну, если уж не совсем так… все-таки вексель переписан и отсрочен. До весны свобода — в этом-то он прав. А там продадут картину, можно и на скачках выиграть, мало ли что…
Капа отлично знала эти глаза. Но теперь находилась в размягченном состоянии. Из ее же денег и розы… — «Все-таки, он очень ласков и внимателен.»
Анатолий Иваныч и действительно был ласков. Посидел немного и ушел, оставив ее в сладком отравлении. Яд этот ей знаком давно — что сделаешь против него? Жизнь как она есть — день в кондитерской, одинокий вечер дома, синема раз в две недели?
Но теперь нередко спускалась она по лестнице с сердцем полным, бежала за угол, в калиточку дома Жанен. И случалось, подолгу засиживалась у Анатолия Иваныча — настолько долго, что мадам Жанен несколько и смущалась. Впрочем, русским закон не писан. Да и сам жилец так любезен, воспитан — ну пускай там у него une petite amie[18] — дело житейское.
18
Маленький друг (фр.)