Изменить стиль страницы

Деревенскому дому было полтора века. Бунина умилял простой сельский быт, неспешный ход жизни, трогала мысль, что стены его дома хранят тепло дыхания тех, кто были здесь некогда хозяевами. Они оглашали его стены родовым криком; испытывая счастливое мучение, учились произносить первые слова; радовались солнцу, ласкам матери, вниманию отца; росли, заходились в холодке первого поцелуя, старились, умирали. Они исчезли навек, чтобы стать для живущих только мечтою, какими-то как будто особыми людьми старины.

И вот смутные образы этих навсегда ушедших в мировую провальную неизвестность предков очень были дороги Бунину, волновали его очарованием прошлого.

Он жадно вглядывался в эту деревенскую даль, в синеющий на горизонте вал леса, в нежную изумрудность озимых и думал о том, что все это было таким же и сто лет назад, и во времена Ивана Грозного. «Господи, спасибо Тебе за то, что Ты послал меня на эту прекрасную землю! Как я люблю это бледное небо, которое объемлет мою Россию! — Он осенил себя крестным знамением. — Странно, что прежде я куда-то стремился, изъездил весь лик планеты!»

* * *

…Лето быстро набирало силу, все гуще делалась зелень, все более жаркими стояли полдни. Но в этом земном очаровании больше не было ни тишины, ни мира. Беспорядки перекинулись из города в деревню, приобрели здесь дикий разгул и бессмысленную жестокость. Ночью 24 мая Иван Алексеевич был разбужен шумом и криками. За окном нервно колыхалось пламя, горько тянуло дымом.

На ходу надевая одежду, Бунин выскочил во двор. Горело гумно, пламя перекинулось на две риги, и их тут же слизало жарким языком пожара. Чуть позже, ближе к рассвету, вспыхнула изба, стоявшая в одиночестве, в километре от Глотова. Уже в полдень загорелся скотный двор в усадьбе ближайшего соседа Бунина.

Поджигателя поймали. Им оказался мужик, имевший с соседом в давние времена судебное дело. Поговорив малость с зажигателем, мужики его отпустили, а схватили пострадавшего. Они били его, азартно вскрикивая:

— Сам поджег, ишь какой подлец! Дай-ка ему по ряшке врежу, за наш счет нажрал, буржуй проклятый!

— Что вы делаете? — вступился Бунин. — За что вы его бьете?

Решительный и воинственный вид Ивана Алексеевича на минуту заставил мужиков остановиться. Некоторые были готовы разойтись по домам. Но вдруг из толпы выскочил какой-то солдат с бритой головой, видимо дезертир, в изношенной шинели и старых, сбившихся сапогах.

— А тебе что надоть, барин? — взвизгнул он, почти в упор подойдя к Бунину и обдав его запахом перегара и табака. — Своего брата буржуя защищаешь?

Бунин брезгливо отступил на шаг и, не умеряя пыла, как бы не замечая солдата, повернулся к мужикам:

— Ведь он не помещик, он землю арендует. Работает не меньше вашего. Какой же смысл ему жечь усадьбу?

— Нет, робя, — визжал солдат, вертя яйцевидной головой, — энтот буржуй ему точно сродственником приходится! Ты, барин, про кинситуцию слыхал? Это такой закон вышел, чтобы всех ксплутаторов-помещиков перевести. Вот тебя и надоть теперя в огонь положить… По кинситуции правильно все получится, а нам награду дадуть за это.

— Швыряй его в огонь! — сиплым сифиличным голосом деловито поддержала солдата какая-то баба в вечернем шелковом платье с золотым по вороту шитьем, явно с барского плеча. — Делов-то немного! — Она протянула руки с короткими грязными пальцами.

Бунин тут же бы полетел в огонь, если бы за него не вступился кто-то из сельчан:

— Не надо! Мы его в Учредительное собрание выберем. Пусть он там за нас пролазывает.

Бормоча ругательства, баба и солдат с неудовольствием отступили.

«И случись еще пожар — а ведь он может быть, — могут и дом зажечь, лишь бы поскорей выжить нашего брату отовсюду, могут и в огонь бросить», — записал Бунин в дневник.

Вот уж точно — «из искры возгорится пламя»…

2

Брат Евгений ездил в Елец. У знакомого инженера-путейца раздобыл изрядно зачитанные, с масляными подтеками и рваными углами номера газеты «Речь», «Русское слово», «Орловский вестник».

Иван Алексеевич жадно ухватился за чтение. Он увлек брата в тихий угол сада, удобно разместился на широкой, источенной дождем и солнцем скамейке, страстно заговорил:

— Нет, Евгений, не уверяй меня в обратном, — мир сошел с ума! Ты только послушай, что делается — убийства, грабежи, поджоги…

Брат иронично улыбнулся:

— Мир никогда нормальным и не был. Вся его история — это история душевнобольного.

Иван Алексеевич досадливо поморщился:

— Ну, положим, до тебя это Герцен хорошо объяснил. И разве до шуток в такое страшное время! Вот видишь, сообщают в газете цифру погибших во время демонстрации 4 июля в Питере — пятьдесят шесть человек. Это только представить надо… А сколько покалеченных!

Евгений продолжал пикироваться:

— Кто посылал их на улицу? Сидели бы дома, пили чай из самовара. И никаких не было бы жертв. Так-то!

Иван Алексеевич промолчал.

— Вижу, не желаешь обсуждать! — не унимался Евгений. — А ведь в споре рождается истина.

— Не истина, но глупость — это точно! — отмахнулся Бунин. — Каждый несет свое, собеседника не слушает — вот ваши споры. И если мне ты, братец, не будешь мешать, то я почитаю, что наши газеты пишут.

— Читай, читай! Меня к обеду не ждите. Есть дела на деревне.

Евгений удалился, а Иван Алексеевич продолжил чтение.

Газеты с тревогой сообщали, что «большевики проводят среди войск зловредную агитацию», что распропагандированные части петроградского гарнизона отказались отправиться на передовые позиции.

Назывались имена главных виновных. Это член ЦК большевиков Зиновьев-Радомысльский Овсей Гершон Аронов и руководитель этой партии Ульянов-Ленин Владимир Ильич. Газеты обвинили Зиновьева в том, что он призывал к провокационной «мирной вооруженной» демонстрации. Вместе с демонстрантами на улицы Петрограда вышли и солдаты. Первый пулеметный полк притащил с собой на эту «мирную» демонстрацию даже… пулеметы.

И вот результат — гора трупов.

* * *

Тягостные мысли Бунина прервал приход Юлия.

— Вот ты где спрятался! — живо проговорил он. — Я Евгения встретил. Сетует, что ты нынче не в духе.

— Ах, при чем мое настроение! Что творится в России, уму непостижимо.

— Да, революционная вспышка страшна! Но она оживит нашу жизнь, привлечет к правлению страной новые, здоровые силы. Роду Романовых три столетия. Самодержавие изжило себя. А вот Учредительное собрание, которое под свои знамена соберет все самое прогрессивное, все самое…

— Соберет «прогрессивных тупиц» — так, кажется, Достоевский выражается.

— Ну, в любом государственном органе непременно какое-то число его членов окажется посредственными личностями. Вспомни английский парламент: да, там не только мудрецы. Но с каким блеском они решают государственные вопросы!

— Я никогда не был монархистом, но чем наше самодержавие хуже английского парламента? — вскинулся Бунин. — Ведь Николай давно ничего не решал сам. За него это делали Государственный совет, толпы приближенных, Горемыкин, Витте, Распутин, та же Государственная дума!

На садовой дорожке показалась Вера Николаевна.

— Спорщики! — умиротворяюще сказала она. — Вы кричите так, что в доме стекла дрожат. Обед ждет вас.

Юлий, знавший о симпатии к себе невестки, шутливо пожаловался:

— Верочка, твой муж с каждым днем правеет. Он стал консерватором большим, чем английский король. Иван не признает ни Учредительного собрания, ни роли передовой интеллигенции…

Бунин расхохотался:

— Братец, ты меня уморил: «передовая интеллигенция». — Уже начиная с декабристов, российская интеллигенция послушно следовала за метаморфозами европейского социализма. Сначала она восторгалась Фурье и Прудоном, затем — бреднями Маркса. Она давно витает в облаках, о деревне судит по пьесам Чехова да по собственным дачным впечатлениям.

— Как ни парадоксально, этот отрыв от народа стал еще заметнее с середины девятнадцатого века, с той поры, как отменили крепостничество, — согласился Юлий.