Изменить стиль страницы

Блисс передвинул пластины на несколько сантиметров и бодрым голосом произнес:

— Вот это будет уже интереснее. Сейчас все будет, как надо.

И потом…

Мое тело разорвалось на кусочки, на мелкие щепки…

О, Боже, Великий, Всемогущий, довольно, довольно, довольно… Огромные кинжалы и молотки рвали изнутри мою грудь, голова распухла, как воздушный шар; я подумал, что мои глаза вылезают из глазниц, почувствовал, как мое огромное сердце трепещет, набухает и снова сжимается, снова трепещет и спотыкается, как помятое колесо в детском велосипеде, съеживается в окружность, в точку, в ничто…

Секунду тому назад, а может несколько минут назад, в какой-то неопределенной точке времени, превратившегося в резиновую полоску, я услышал свой пронзительный выдох, когда весь воздух из крохотной вселенной моей глотки вырвался сквозь мои стиснутые зубы и плотно сжатые губы. Он прозвучал, как крик. Но это был не крик — просто дыхание, шум воздуха, который со свистом вытолкнули мои легкие.

Я не верил, что бывает так больно, и не знал, что такое возможно. Я вообще не предполагал, что бывает безразмерная боль, боль без агонии, поэтому ее не с чем сравнить. А она была настолько сильной, что я почувствовал себя опустошенным и выпотрошенным. Но я все еще был жив, по-моему, жив. Сердце мое стучало. Мое сожженное, истерзанное и искромсанное сердце… работай, не подводи меня.

Мясистое лицо Чимаррона плавало в какой-то туманно-розовой жиже надо мной. Его губы двигались, и я ясно услышал: — Мишель Эспри Романель. Где она, Скотт?

Пошел ты… Сделай себе клизму из серной кислоты. Дай мне один крохотный шанс, Альда-бэби, и я зажму твои яйца в тисках, а то, что от них останется, смешаю с раздавленными навозными мухами.

Не говори ублюдку ни слова. Вообще не говори ничего, не открывай рот. Даже не смотри на него, разве что для того лишь, чтобы увидеть, куда плюнуть. И не думай о боли, не думай о боли. О Господи! О Великий Боже, будь все проклято, все проклято… Только ничего не говори ему. Ни слова о Спри. Только не о Спри.

Они о чем-то разговаривали. Мне было наплевать на то, что они говорили. Но часть разговора я уловил, их слова проникали в меня, будто по закону космоса, фразы впитывались в голову, в уши, в кожу. Они о чем-то спорили. Еще один такой удар может убить его… Не надо убивать кретина, пока он не скажет, где девка… Какого черта он упрямится… Ладно, приступай к голове, док, врежь ему как следует, пощекочи ему мозги, только не очень для начала…

Снова пластинки. Маленькие металлические кружочки, плотно прижатые к голове. Странное название для забавных штучек, похожих на сюрреалистические сдвоенные томатода-вилки. Что-то противное и жирное сдавило мне виски. Тень человека, перемещающего пластины. Краешком глаза я увидел большой палец на одном из выступов, напоминавших кнопки, и черный извивающийся провод. И теперь загорелась маленькая зеленая лампочка.

— Я сам, Гроудер. Не лезь к шкале.

— Хорошо, хорошо, док, я просто хотел посмотреть, как этот верзила будет дергаться. У меня с ним свои счеты…

— Отойди немного. Приступаем. — Это было сказано нежным лирическим голосом. — Приступаем, ребята.

Я почувствовал, что «это» началось.

Я едва не обмочился в штаны. Едва не брызнул прямо на стол… туда, где был стол. Я знал, что эта проблема возникнет, секунду тому назад. Или минуту. Или час. Но допустить этого не мог, поэтому напомнил еще раз себе или тому другому человеку, который был мной, что мочиться надо в туалете, или в крайнем случае в кустиках. Но только не в штаны. Во всяком случае нельзя этого делать взрослому человеку. Так что держись, дружище. Это была чертовски забавная мысль: держи все в себе, детка! Мне захотелось засмеяться, но я не смог. А ведь хотелось в самом деле, по-настоящему. Тогда я понял, может, впервые за все это время, как прекрасно — смеяться. Ощущать радость. Радость — не боль. Радость — это не жуткая и мерзкая дрожь, возникшая снова, отличная от того, что я чувствовал до сих пор.

Я где-то читал, что в розовато-сером веществе мозга не бывает ощущения боли. Что хирург может вонзить скальпель в эту студенистую массу, покопаться в ней, раздвинуть ее извилины металлическими пружинками — и никакой тебе боли. Но возможно… возможно, существует что-то еще худшее, чем боль. Это «что-то» росло во мне, заполняя какую-то часть меня, вторгаясь во все остальное, растворяя в себе кусочки моего «я» как сверкающий, серебристый питон под названием «боа-констриктор», всасывая мои раздробленные фрагменты через рот и дальше, дальше, прямо в…

Паника, внезапная неодолимая паника брызнула чернотой в моем мозгу — извивающаяся черная масса, исполосованная розовым, серым, зеленым ужасом. Миллиарды острозаточенных лезвий красного цвета, наподобие до невозможности тоненьких червей-каннибалов, копошились в судорожно извивающейся кровавой пелене где-то позади моих глаз, или по крайней мере в каком-то уголке моего существа, а другая моя часть наблюдала за этим. Одна моя часть наблюдала за происходящим без боязни, с клиническим интересом и даже, пожалуй, забавляясь. А другая часть умирала.

Справа от меня произошло какое-то движение, чьи-то пальцы немного повернули черный циферблат, послышались невнятные слова, мои виски снова стиснули металлические пластины, затем а-а-а-а-а… нет, нет, нет. Это была боль — которая совсем не боль, а судорожный спазм, который рвал на куски и выворачивал обе половины моего мозга. Свет, который не был светом, темнота, непохожая на темноту. Я был парализован и не мог пошевелить ни пальцами, ни ресницами. Как будто меня замораживали и отогревали, потом бросали в пекло, опять замораживали, но продолжали обжигать жарким огнем. И я скользил по наклонной плоскости, горел, падал, погружался все ниже и ниже в холодные, похожие на водоворот мягкие недра земли…

Наступил конец.

Я понял, что чудовищные импульсы и судороги больше не поступают в мой мозг, хотя я их все еще ощущал. Ощущал или чувствовал скорее как воспоминание о слышанной в детстве песенке, нежели как нечто физически болезненное. Но наступил конец кошмару, невыносимому растворению самой сокровенной сущности, непреодолимому страху исчезнуть в никуда…

Снова Чимаррон. Тот же самый вопрос. Мишель. Малышка Спри. Прелестно-уродливый ребенок с раздавленным лицом, жующий лимон, шлепается животом в бассейн, наполненный мелко истолченным стеклом.

Но я узнал Чимаррона. Узнал и вспомнил его. Я понимал, о чем он спрашивает. И знал ответ. Ответ был простой: Реджистри, вилла 333. Именно там находится моя возлюбленная, моя сладкая и знойная — весенний цветок с зелеными глазами, из которых струится теплый летний дождь. Спри. Она там, она до сих пор там. Моя Спри.

Я слышал его вопрос. И понимал, я ничего не понимал с такой отчетливостью в прежней жизни, что, если я когда-нибудь и скажу ему ответ, я сделаю это прямо сейчас, пока они снова не начали терзать меня: сейчас или никогда. И я не сказал.

После этого не имело никакого значения, что они со мной сделают, что могут сделать, потому что больше никогда они не смогут причинить мне боль. Мне стало легко, хорошо и радостно. В моих глазах были слезы, я чувствовал, как они стекают по моим щекам; это было не по-мужски — чисто женская слабость в битом-перебитом, покрытом шрамами плачущем мужчине с крепкими мозолистыми руками, — и я не стыдился этих слез, мне было на все наплевать.

Затем кошмар повторился.

Некоторое время спустя я поднялся к потолку в углу комнаты и смотрел сверху на болванчиков, которые смешно суетились вокруг какого-то парня. Он казался безжизненным чурбаном, выглядел как законченный мертвец. Нет, это было не так. Если бы он был мертвым, там лежал бы не парень, а раскрывшаяся кукла, ведь бабочкой был я — я висел здесь под самым потолком. Подо мной доктор Франкенштейн колдовал с циферблатами, переключателями и помидородавилками, пытаясь создать гром и молнию, швырнуть их в неподвижного уродца, привязанного к уродливому столу, с уродливыми зажимами на голове, от которых отходили провода…