Изменить стиль страницы

Над телом старухи что-то билось и рыдало без слов, без слез…

Помутились у попа глаза. Как-то ничком пополз он в спальню, безумно и дико озираясь… Закружился в лужах крови… Подполз к кровати. Протяжно, тихо захохотал… Но хохот этот был страшнее смерти: с измоченных рудой подушек на него мертво и пусто уставилось искромсанное, синее лицо попадьи.

— Это Варвара!.. — задохнулся поп. — Обманули… А-а-а…

Откатившись от кровати, хриплый, распростерся плашмя… Ждал чуда. Ждал, что придет на землю Судия, уничтожить мир… И поп забудет эту жизнь; эту жуть; хоть и пойдет в ад, а забудет…

Отчего не разрывается сердце? Отчего избавительница-смерть не возьмет его?

Но вдруг крепкая, как железо, рука сдавила попа, расколола ему голову. Кровавые молнии обожгли его сердце…

— Ж-живор-ез!.. — просвистело над виском.

— Луп-пи-и его!.. В харю!..

Какой-то усач в серой шинели носился с крестом и серебряной цепью:

— Эй, батя, крест-то, крест… Когда там еще расстригут — это… а теперь нельзя, надо крестик… Но поп уже ничего не слышал.

* * *

А в кабинете на другой половине особняка, запершись на ключ, трясущийся Гедеонов жадно слизывал с резного подсвечника, которым он убил мать, черную, старую запекшуюся кровь.

— Кровушка. Кро-вушка, — захлебывался генерал… И подмигивал сам себе:

— Своя кровь — горячей!

XII

Над городом, темными, обдаваемыми грозными волнами, словно суровый страж ада, высилась старая заржавевшая крепость, куда замуровывали взыскующих Града, «политиков», богоборцев. В потайных казематах томились хлеборобы: красносмертники, пламенники, злыдота.

В городе ехидны, мстя за кровь, за пытки, за братьев своих, обезглавленных в древнем каменистом поле, тайком жгли огненные мстители суды, притоны, старые дворцы, театры…

Но переловили мужиков. И теперь они ждали суда.

За пыльными, переплетенными чугунной решеткой, узкими, косыми окнами, бросая на крепостную гранитную стену ярые волны, дикая билась вечно и безумствовала буря, словно кто-то неведомый стучал в гроб и хохотал исступленно…

Суда и смерти сына земли ждали изо дня в день, чтобы смертью попрать город.

Ждал смерти и Крутогоров.

За стенами гудели неустанно удары волн, перемешиваясь с печальным, протяжным перезвоном башенных часов. На холодный каменный пол сквозь слюдяные сизые стекла то слепой падал полуденный свет солнца, то острые стрелы ночных звезд…

* * *

Как-то в полдень загрохотал замок чугунной глухой двери. В душный каземат тихо вошла девушка в мехах и бархате; остановившись в пороге, подняла неподвижный, серый и грозный, как ночная туча, взгляд.

А багряный, пышный и нежный ее рот полуоткрывал жемчужины зубов, суля невозможное счастье. Жутко-прекрасна была улыбка любви: она сокрушила, как ураган. А глаза, бездонно-жадные, застланные светло-синим туманом, глядели в глубь сердца — ждали… А светлое девичье лицо пылало, как огонь. На мехах и бархате светлые переливались, дождевые капли…

Гибкая и стройная, откинув назад убранную в сизый бархат и страусовые перья голову с пышными витыми волосами над алыми висками, подошла Тамара, плавно покачиваясь на носках, к Крутогорову.

Тот глядел ей в грозные глаза.

Тамара, вея свежим, росным ароматом леса и юности, горестно и нежно склонила голову:

— Невозможное счастье…

Отступила назад, наводя жуткой своей красотой страх.

На нежном розовом пальце ее кровью горело венчальное кольцо…

— Ты любишь?.. Обручена?.. — упало дрогнувшее, безнадежное сердце Крутогорова.

Глядел он в недвижимые, до последнего предела открытые, бездонные и страшные зрачки ее. И ужас охватывал его: за плечами стояла смерть, касаясь черным своим крылом безнадежного сердца. А впереди, за безвестными далями и у самого сердца, страшно близко и страшно далеко, цвела и манила, суля невозможное счастье, жизнь — сказка — невозможное счастье…

Тамара выше подняла густые выгнутые ресницы. ^Тонкими шевельнула, нежными ноздрями, сомкнув багряные губы в строгом и гордом выгибе. Бросила на пол снятый с пальца перстень, дрожа и замирая.

— Я свободна!.. А ты любишь?.. — безнадежно закрыла она лицо руками. — Да, конечно, ту свою… Люду… А я… Что ж… Счастье мое в том, чтобы… чтобы… Невозможное счастье!..

Весь огонь и боль, наклонил к ней голову Крутогоров. И его обдала волна жуткой ее близости…

— Невозможное счастье!..

Безнадежно Тамара опустила голову на грудь, в сизые пушистые меха, и страусовые перья закачались над ней тяжело.

— Боже мой… — прошептала она, шатаясь, прерывисто, вдыхая воздуха, — Ну… да что ж это я… Я люблю тебя… Боже мой…

Долгий вскинула на Крутогорова упорный, непонятный взгляд, закрыла глаза мехами… И ушла — навсегда, навсегда, навсегда!

XIII

Ждал Крутогоров смерти. Но сердце его цвело радостью. Ибо знал он: чем больше казненных, тем ближе попрание города. Тем лютее месть за кровь… Все это так.

Но и ехидны знали это. Не потому ли медлили они с судом над мужиками и казнью?

Козьма-скопец все же не терял надежд — смертью чтоб смерть попрать.

И надежды сбылись…

Как-то прошел по крепости слух, что не сегодня завтра на крепостном дворе будут казнить четырех политических, осужденных за убийство ехидн. И будет бунт.

Зори проходили в тревожной тишине.

Но вот пришла кровавая заря казни, пьяная от сильных предрассветных рос.

В белом сумраке по двору вдруг молчаливо заметались свирепые суматошные тюремщики. Красным обливая светом выщербленные гранитные стены вверху, из темного закоулка низкий вынырнул фонарь. Зловеще осветил грузный, выструганный гладко помост и над ним два столба с перекладиной.

Под глубокими, узкими впадинами-окнами крепости шумели, кропя росой, пыльные одинокие липы. А за глухими стенами все так же гудели одичало-ярые волны…

Когда на башне часы, рыдая, пробили два, за дальними крепостными воротами заревел автомобильный рог-это подъезжал Гедеонов (он не пропускал ведь ни одной казни…).

Тюремщики кинулись встречать его. В зеленом кителе, с побрякивающими аксельбантами на тощей, впалой груди, прошмыгнул он в калитку. Увидев торопливо укрепляемый на дворе помост с столбами и перекладиной, подмигнул тюремщикам:

— Кормилица?.. А каковы собой эти-то, хлысты-то, мать бы… Молодцы? Красивы? Стройны?

Ибо особая радость, особое остервенение охватывало Гедеонова, когда на смертный помост вели красивых и стройных. Как стервятник, вцепившись костлявыми пальцами в тело врага, обдавал он его ядовитой слюной:

— А-а… Вот мы вам ужо красоту наведем… Языки-то повыпрут у вас, мм-а-ть бы…

Нечто подобное предвкушал Гедеонов и теперь, узнав, что бомбометатели-то — молоды и красивы.

* * *

Виселицу укрепили. Но перед тем, как выводить осужденных, косой, шепелявый палач с красной бычачьей шеей, разорвай себе грудь и бросив свирепо веревку увивающемуся около Гедеонову в лицо, гаркнул:

— В-ве-шайте!.. В-вар'ры, живар'езы!.. У-хр, жить мене зар'ез!..Вешайте!.. Собб'аки!.. Мог'оты нету-ти терпеть…

В поднявшейся суматохе Гедеонов потерял фуражку. Откуда-то бежали согнувшиеся, юркие сыщики, кивая засевшим за углом флигеля жандармам. Два конвойных, волоча ружья, подскочили к палачу. Но тот бил себя в грудь огромными волосатыми руками, дико храпя:

— У-хр', в-вудавы, ирр'ады!.. В-вештайте!.. Все мало вам поперевештанных?.. У-хр', вештайте и мене, матери вашей тысячу… в глотку…

В казематах задребезжали разбиваемые стекла. По коридорам глухие емкие раздались вдруг удары железных ломов: разбивали замки. А из-за несокрушимых стен, сквозь разбитые дыры-окна сплошные неслись крики проклятья, гулы:

— Вс-ех нас вешайте!.. Эй, душители!.. За дело!.. Много работы будет!..

Из раскрытой, словно пасть, черной двери высыпали мужики. Бросились по закоулкам, по крышам и выступам стен ярым шквалом. Тюремщики, словно пьяные, кружились около виселицы с обнаженными шашками. Где-то за флигелем рассыпалась тревожная дробь барабана. В дальнем немом коридоре резко затрещали частые сухие выстрелы… А крики и гулы все росли и росли, переходя уже в протяжный, дикий рев: