— Людмила? — дрогнул Крутогоров.
— Ха-ха! Затрясло?.. — захохотал глухо Гедеонов, держа качающуюся, вытянутую голову на отлете. — Ну, Людмилка это еще что… Вот Старик — да. Замучил Он людей! Заканал. И так-то молятся они Ему… И этак-то… Все Ему мало!.. Маклак! Жид! Плохо молятся? Так что ж это за Бог, коли молитв глупых требует!! Хвали меня, дескать. Ку-лак.
За липой, качаемой темным ветром, вспыхнула вдруг свеча в церкви. Гедеонов вздрогнул. Подскочил, вихляя кривыми ногами и трясясь, к кованой двери. Загремел замком.
Свеча потухла.
— Дверь заперта?.. — удивленный спрашивал Крутогоров. — А в церкви кто же ходит?
Гедеонов вытянул вперед приплюснутую голову:
— А вот увидишь.
И вдруг, в прикрепленную к двери икону Саваофа харкнув, заскрипел люто зубами:
— Я разве мучу?.. Вот кто мучит!.. Я разве…
— Га-д, — тихо, как бы нехотя, бросил Крутогоров.
— Я? — подскочил Гедеонов. — Ого! Да ты, брат, смел… Но не бойсь, я тебя не убью. Да. Гад. А кто не гад? Ты меня ешь, я тебя… Мужиков тесню я, то да се… А меня мужики милуют?..
Качал медленно головой. Колючими водил, жеглыми глазами, чуть видимыми в сумраке.
А сумрак прилегал к земле строже и гуще. Голубая ночь, притаившись, словно заговорщик» колдовала жемчужным колдовством. Протяжными пела шумами, травами и цветами. Светила алмазным ожерельем звезд и лазоревых зорь.
— Разве это — красота?.. — вздвигал плечами Гедеонов, харкаясь на цветы. — Да и вообще есть ли красота?.. Никакой такой красоты нет. Это самообман так называемых… поэтов. Фантазии.
— Мир — красота, — прервал его Крутогоров. — Да от вас, гадов, красота скрыта… Вот вы и проклинаете мир!
— Скрыл еси от мудрых… — подкивывал Гедеонов, кладя сухощавые свои руки на плечи Крутогорову, — это верно. Нам пользы подавай… Хороший обед, а не красоту. Красота мне — зарез… Некуда уйти мне от этого ножа души моей!.. — странной дрожал он дрожью. — А вы вcю жизнь режете меня этим ножом!..
Голос его, гнусавый и тонкий, глох, и все тело тряслось.
— Положим, все сильные ненавидят красоту… — утешал себя Гедеонов вполголоса. — Такие, как я. Иисус тоже ненавидел красоту… тела.
Опустил голову. Махнул презрительно костлявой рукой.
— А все же — это только жулик средней руки… О, Господи, Иисусе Христе, Сыне Божий, прости меня, окаянного!.. — сокрушенно вздохнул он, — для меня жиды — звук пустой… Но из-за одного этого жидка я бы всех их поперерезал!.. Оставить целый мир в дураках — это… — осекся он, должно быть, испугавшись Крутого-рова. — Ну, да, ежели Иисус — Бог… Но зачем он родился от жидовки?.. О, Матерь Божия, евреечка, прости окаянного!.. У-у-х, и не-нави-жу-ж я жидову!.. У-у-у-х-х… Евреи переняли меня… И не-нави-жу-ж!..
В саду захохотали сычи, вещие совы… Под обрывом ветлы, взрытые черным ветром, то ползли шевелящимися валами, а то, подняв свои дикие гривы, кидались на озеро, будто львы…
А пьянеющий дальше и больше от злобы Гедеонов, уже не сдерживаясь, сжимал трясущиеся кулаки.
— Кр-ро-вушка! Крровушка-матушка!.. Только она и спасает меня… Как напьюсь кровушки… солененькой-теплой, живой… липкой… Так душенька и отойдет… Не будь крровушки-матушки — можно было б с ума сойти!.. Каждый — и жид! И прокаженный! И раб! Каждый целит быть… Богом… Зарез! Зарез! Мать бы…
Гремел саблей. Харкал:
— Сво-лочи! А душонки-то — трусливые, сволочи. Спасибо, хоть кровушка-то не по плечу сволочам… А то — хоть ложись да помирай.
Под церковью вдруг глухо что-то загрохотало. Дикие понеслись оттуда крики и топоты. В окнах замаячили смутные отсветы и огни… А свисты, хохоты неслись и неслись…
Гедеонов, прислушиваясь, захохотал и сам — долго и протяжно, острым тряся, загнутым клином бороды. Захохотали по ветлам и совы.
Из-за поднявшихся на дыбы черных куп, опрокинутых в озере, красная выглянула, остророгая луна на ущербе. Свет ее, жуткий и неживой, упал на горбатый нос Гедеонова, на покатый его узкий лоб и рыжие волосы.
В красном свете ущербной луны хохотал Гедеонов безотрывно, чем дальше, тем громче, раскатистей. Плечи его колыхались от гнусного, ехидного, кровожадного хохота. Жуток был этот хохот — и жесток, как ласка палача.
— Ей-богу, а ведь мы с тобой какие же преступники?.. — гнусил он. — Только сболтнешь другой раз лишнее. В церкви-то вон как запузыривают черти!.. Завидно, ей-богу, друг.
— Всё? — подступил вдруг к нему Крутогоров. — Экий гад!
Гедеонов, насторожившись, дернул кривой, в звонкой щпоре ногой, вытянул вперед качающуюся голову.
— Нет, не всё.
Притаились ветлы. Сразу как-то умолкли совы. Тишина перемешивалась с сумраком. Подкрадывалась к сердцу.
— Я русский человек, хоть мать моя и немка… — подбежав вдруг к Крутогорову, схватил его за руки Гедеонов. — Ведь я вот генерал… Жидка какого-нибудь я и близко не подпустил бы! А с тобою вот запанибрата. Потому, что русский ты… Саморолок, можно сказать!.. Хоть ты и хлыст… Так вот, я хотел сказать… Хорошо бы открыть… — в церкви-то! Радение, так сказать… Ты туда духинь своих приведешь… Хлыстовок-то… И эту… как ее… Людмилку… Собирать девчушек, да кровушку из них, по капельке хоть, и пить… Ведь тебе-то, надеюсь, как самородку, по плечу кровушка-то?.. Это разным там сволочам не по плечу.
Протяжно и сладко вздохнул Гедеонов.
— Зна-ю, что ты и ска-жешь… Ну, да что ж делать… Но Крутогоров молчал.
А Гедеонов был сам не свой. Голова его дергалась то вправо, то влево. Руки тряслись.
— Что? Что? — маялся он, — очень нужно! В каждом — огонь священный… Все поэты!.. Все вдохновенны!.. До последнего идиота… Думаете, одни вы чисты сердцем?.. Только вам открыта красота?.. Всем!.. Все тайновидцы и пророки!.. Нет нищих духом… Мы не нищие духом, а хранители духа… А вы торгаши духа!.. Думаешь, я не постигаю красоты мира?.. Да я молчу об этом!.. Я велик, а молчу, мать бы…
Вобрал голову в плечи. Отскочил от Крутогорова к паперти.
— А Людмилку я давно бы отбил у тебя, да ведь как я помирюсь, что она была твоя?..
Крутогоров, спускаясь вниз, от церкви к озеру, все так же молчал.
— Да. Уж, видно, весь я в тлене и смраде… — гулко гнусил ему вслед Гедеонов. — Растерзать меня надо… Так и быть. Приготовлюсь. Выпью чашу сию… А пока — попьюсь кровушки… Солененькой… Горячей… Кр-ровуш-ка-матушка!.. Ах вы, мои девчушечки голопузенькие!..
Отомкнул тяжелый, зловеще гремевший замок. Вошел в притвор, закрыв за собою дверь наглухо.
Из-под подземных сводов, не переставая, глухие неслись топоты, свисты, гики. Крутогоров молчал, опустив Голову. Больно и тяжко билось озеро под обрывом. В саду черный ветер, взрывая глубокие вершины, поднимал шум и раздувал звезды…
IV
Жена попа Михаилы, молодая попадья Варвара, от юности полоненная зловещим, промышляла чарами и любжей. Околачивалась около родни Гедеонова, и с ним самим были у ней какие-то тайны и каверзы. И она покорно несла ярмо верности в гедеоновском дому.
Кто мог перечить Гедеонову? А у попа с попадьей — маета, безумие и страх смерти. Трепетали перед властителем оба.
Но как-то так вышло, что незнакомка, с лицом завернутым в покрывало, в парке, подкараулив Гедеонова, с размаху пырнула ему ножом в брюхо, да и скрылась.
Гедеонов упал. От страха чуть не отдал Богу душу.
Но, окровавленный, все же приполз во дворец, на коряченьках.
В доме челядь, ахая и убиваясь, перевязала помещику рану и уложила его в постель. С будто удрученными и старательно заплаканными лицами — вздыхали горько, подперев щеки, подхалимы:
— Не пощадили, злодеи… Где-то справедливость?.. на отца своего дерзнули!..
Отойдя же к двери, ворчали вполголоса:
— Жив остался, подлец… О, чтоб его черти ободрали!..
А иные, чтоб отличиться, осторожно, шепотком советовали на ухо Гедеонову немедля же взяться за розыски злодеев. Но Гедеонов молчал. Только сжимал кулаки да желтыми скрипел гнилыми зубами.