Изменить стиль страницы
* * *

— Ну, вот, — распахнув с перебацом калитку, профессор совался, — да вы — не сюда-с, а туда-с… Ноги, ноги — топырьте!

— Пустите меня!

— Брось, — ему Никанор, — не тащи!

И — к Мандро:

— А вам, собственно, — что?

Стекло, злое, ожгло:

— Вам — так-эдак — вспомоществованье?

— Лизашу мне!

— Это — какая такая? — и брат Никанор облизнулся, вдруг, переерошась, заперкал.

— Они-с, — наставительно брат, брат, Иван, — дело ясное, к дочери: Элеонора Леоновна — дочь!

Мандро локоть подставил:

— Порожек-с: сюда-с!

Кучей меха толкнув кучу меха, он — кучею, с кучей — в калитку ввалился; и — ту-ту-ту-ту — тукал ботиком; и Никанорово сердце затукало: ботиком.

Это — судьба, —

— толстопятая, —

— тукала!

Уволокла: паука

Дверь — расхлопнулась: ручка с дымком папироски явилась!

А посередине — стояла —

— юбчонкой вильнув, как раздавленная, плоскогрудая, широкобровая девочка, выпучив губки и мелкие зубы показывая.

— Вы?

И — круглое личико лопнуло:

— Какое… право…?

Как мертвенькая, подкарачивала под себя свои ножки: под юбочкою.

Он, прижав две руки, выпадал из косматых мехов; голова, сохранив свои очерки, ахнула; выкинула изо рта столбы пара опалового; мех зажав, в него длинное рыло зарыл, скривив шубу, плечо подставляя морозу.

Стояние друг перед другом, под блеском созвездий, невидимых днем, — страшный суд!

И скакало вразгон, из груди выбиваяся, сердце; казалося: шлепнулось в лед, точно рыба, хвостом колотящаяся, выпузыривая свою кровь в леденцы голубые; рука сиганула под локоть профессора, а подбородок — на ахнувшего Никанора, — которому он — неестественно длинный язык показал: и слюною покапал!

Профессор, ногою о ногу тарахнув и рявкнув, из шубы пропяченным носом ходил под носами, как пес; но очки запотели; не видел их; руку схватив, — Мандро к дочери дернул и даже коленкой наддал под крестец ему:

— Врешь, брат, — попался!

А сам, отстранясь, — со ступенек, чтоб глазиком недоуменно на братца моргаться; и — братец: моргался с ним.

— Ты, Никанорушка, ясное дело, — еще, чего доброго, думаешь, — и оборвался.

Лизаша лишь дугами широкобрового лобика дергалась, бросивши брови к созвездьям, открывшимся ротиком с сердцем своим говоря, — а не с тем, кто стоял перед ней.

И, как глаз осьминога, из глаз ее вымерцал глаз, потому что она уже знала: откуда пришел, с чем, зачем!

И, сурово блеснув на профессора («кажется вам, что возможно? И — пусть!»), захватив кисть руки, оковав, как клещами ее, ничего не прибавила; в двери отца, как в дыру невыдирную, уволокла.

А профессор на брата орнул:

— Ты — чего? Не твое это дело: не суй ты свой нос меж отцом и меж… корнем!

Рукой показал:

— Ты иди-ка себе…

И в дыру за исчернувшими, как телок, нашлепывая своим ботиком в пол, —

— в дверь прошел.

И цепочку защелкнул от брата.

Напакостивши

Раз… два… три… пять… шесть… семь…

— Тише, тише!

В темь шаркали мыши.

Скорее, чтоб все искажения жизни снеслись, выметаясь в подъезд, точно листья:

— Не я, а… отец!

— Сердце — как в медный таз: бам-бам-бам! И припомнилось: раз ей Анкашин, Иван, говорил:

— Сицилисточка, барышня, вы!

«Бам» — ударило (в солнечный диск таза медного): сердце!

* * *

Отец же, осклабясь мандрилиным ужасом, точно на гада боясь наступить, на ковер, на котором затерты рябиновые, голубые и ярко-зеленые пятна, припомнила забытую песенку:

— В мерзи меня не отверзи!

— Раз слышал ее он:

— Напакостивши, — у могил: как, как?…

— Жил!

Не довспомнилось!

Знать, слабоумие эти белиберды продиктовало отравленному его мозгу: —

— ползет паралич: от ноги по спине, как по мачте матрос: —

— вот он и влезет под череп, и, «я» отопхнув, меж бровями и носом его, руки в боки, —

— усядется!

Дочь и отец, ставши спинами, не поднимали своих испугавшихся глаз друг на друга.

Как замертво носом и шубою в кресло свалился, пришамкивая:

— Рядом?…

— С… с.!

— Как прежде!

Она — не расслышала: пела в ней вокализация томного голоса: прежде, затянутый в черную пару, зажав свою гниль, сребророгим насупленным туром стоял перед нею он.

Хрип: гнилой гриб!

* * *

А профессор пред замкнутой дверью, схватив половую косматую щетку, держа караул, с нею стал выжидательно, как часовой с алебардою, носом — в щетину, которая над головою качалась.

И, как на вершину, —

— глядел: на щетину.

«Я снова с тобою, мой друг!»

И — Лизаша подкладывала что-то мягкое под дроби бьющие локти:

— Давайте-ка я, — продвигала скамейку под ботики.

— Вас — подоткну.

Тридцать месяцев! Точно стеклянный колпак разлетелся на ней!

— Вам уютненько?

Сила, раздельность и четкость движений.

В ответ — что-то чмокнуло.

— Ах!

Объяснить? Не словами: он мыслями мыслям ее в переулке ответил; приход — объясненье.

Не вытолкала!

— Вот так функт, — развел руки фарфоровой куколке, кланявшейся на кретоном завешенном ящике.

Жутя, отсевши от дочери, волос усов пережевывал: это сутулое, озолощенное туловище, в розовый луч подоконника лысиной выгнулось; жмурясь от солнца, — рассматривала; и ей врезался лоб — костяной, в синих жилах, невидящий врезался глаз: застеклелый, как у судака!

Уже вечер огромно багровое солнечное покатил свое око:

— Я, я — это!

Все — ярко-красное стало; диван — ярко-красный; и — ламповый даже колпак; все предметы стеклились проглядными глянцами.

Вот какой он?

Все такой: —

— долгорукий; гориллою с нею сидит: лысый, прыгает глазом ей в глаз, —

— чтоб…?

— Лизашенька!

Точно нарочно трясется, повесившись клином козлиным.

Трясухою с холоду бьет попадающих в баню; и бьет полагающих, что — миновали страданья, прошли испытанья!

— Я шнова ш тобою, мой друг!

Оборвал: реготаньем, картавеньким, как курий крик:

— «Кхи-кхо-оо-ооо!»

Рот — пасть.

— Ничего.

— Простудился.

— Пять суток не спал.

Борода кричит краской; нет, — он не опасен ей!

Нет — никогда!

«Соломон» с куском сала

Нет, было же — бешеное поколенье; казалось, что он, Соломон, с «Песнью песней» к ней крадется; но перемазанный салом, он салом обмазал!

А правда, как сеном набитое чучело, шишкой затылочной в кресло толкается; внутренности — догнивают в помойке.

И как хорошо это знать!

Сердце тонет в восторге при виде его, потому что…

— Урод мой, — взблеснулось.

Глаза, как открытые раны, слезами наполнились:

— Нет же! Отец мой!

Округлым движеньем свой палец (большой с указательным) соединил на губах:

— Я тебе не мешаю?

И — палец о палец размазывал:

— Ну, я — пойду.

— Вы? Куда? А я думала…

Что?

И — не думала, — «что»; ведь не жить ему с Тирою, с ней и с профессором.

— Я… я… теперь только понял, Лизаша… Кхи-кхо, — как ворона, расперкался в рваный ковер, — понял… — сладко с тобою мне

быть, —

— домолчал!

И хватался за сердце в восторге больном и слезливом, его обуявшем.

Попахивало: прелой плесенью; издали слышался: хрюк Владиславика…

И — отстранилась: прижалась к стене, ручки за спину, четко чертясь чернокудрой головкой с открывшимся ротиком в каре-оранжевых пятнах и в желтых — из черных роев, точно мух, танцевавших в глазах (это — крап), — узкота-зая, бледная!

* * *

Но — крики, топы: под дверь:

— Цац!

Удары железные.

— Что это?

Кто-то там бьет кочергой: и визжит, и дерутся; как из кумачей балагана, в бывалое он безобразие выставил ухо; и — пеструю, плюшевую финтифлюшку схватил со стола, как паяц.