Пулей, а не дулом бей!
Улица, точно ее очищали от пыли, замглев, просветилась; а пыль — в переулочный свертыш; и свивок, винтяся, бумажкой заигрывал; месяц, оранжевый шар, тяготеющий в небе, не падая с неба на землю, — висел.
Никанор вперебеги прохожих нырял, и выныривал: носом же — в шарф; шляпа — сплющена: срезала лоб; два стеклянных очка, как огни паровозика; под рукавами рука в руке — лед; сзади — кто-то несется очками
за ним
в перепыхе: затиснуты пальцами пальцы; и — запоминает.
Ему невдомек, что он память свою потерял!
Свертом: —
— первый заборик, второй, третий, пятый; и выкрупил первый снежишко; и нет ни души!
Гнилозубов второй, Табачихинский; дом номер шесть, с трехоконной надстройкою, с фризом, с крылечком, откуда Иван, брат, бывало, бросался на лекцию.
Грибиков, распространяя воняние рыбной гнилятины, там с головизною бледной прошел.
Еле помнили: бит был профессор Коробкин два года назад, — сумасшедшим, который музей поджигал; и тогда же обоих свезли на Канатчикову; а сама проходила под окнами: серое кружево на серо-перлевом; синяя шляпа, обвязанная серой шалью, зонт серо-сиреневый, сак.
И какой-то старик к ней таскался.
Все пялили глаз на проезды купца Правдобрадина, Павла Парфеныча; штука: под видом консервов заваливает астраханскими перцами он интендантство; а брюхо? Так дуется клещ.
Кони — бледно-железистые, с бледно-медным отливом; раздутые ноздри; и — ланьи глаза.
Интересом своим переулочек жил, став спиной к допотопному дому, к которому раз проявил интерес: хоронили профессора дочку, Надежду Ивановну: от скоротечной чахотки скончалась.
Во всяком семействе — свое.
А в окопах-то?
То-то: не плачь!
Так и ломит заборами ветер, летя на Москву; плющит крыши: Плющихой, Пречистенкой, Пресней —
— сигает оврагами!
Те ж статуэтки
Те ж статуэтки.
И точно лепной истукан Задопятов, Никита Васильевич, наш академик известнейший, в сереньком, — с вечной улыбкой добра возвышался из кресла и ухо котенку чесал: не несут ли ему манной кашки? И с уса висела калашная крошка.
Он к дому привадился после кончины жены.
Те ж коричнево-желтые книги пылились; с поверхности старых убранств кто-то налицемерил жилье: не профессора; пепельницы содержали окурки; за шкафом — пятно буро-черное; видно, что терли, скоблили; и нет — не затерли.
Что?
Кровь.
То же кожаный, старый шлепок на углу подоконника: им бил по мухе профессор.
Мух — нет.
— Ну куда его брать? — мотивировала Василиса Сергеевна; во-первых: Никита Васильич ходил; и — так далее:
— Ему спокойнее там.
И скучающе забормотав голубыми губами, шла к зеркалу: ей не носить ли шиньон? И косицу увертывала (это — лысинка ширилась).
— Ну, а по-моему — брать: эдак, так! — мотивировал брат Никанор.
— Он же там с Серафимой своей: как за пазухой!
У Никанора Иваныча мысль, как морской конец, ерзала:
— Поговорите-ка с Тителевым! И пошел писать: диагоналями.
Тителев этот вынырнул в разговор неожиданно; но Василиса Сергеевна думала: «Тителев» выдуман им в знак протеста, как фразы, которыми больно кололся он:
— Лоб иметь — еще не значит: быть умным…
— Кирпич написать, или — сделать из глины, — нет разницы…
— Раз бы пришел этот Тителев к вам; а то — «Тителев, Тителев»; что-то не видно его…
— А зачем ему праздно таскаться?
Тут пальцем мотая пенсне, Задопятов восстал, захромавши из кресла: он ногу себе отсидел за листанием иллюстрированного приложения:
— Довольно, друзья, — и хромал от залистанной книги к еще недолистанной; но Василиса Сергеевна его увела; вслух читала ему его собственное сочиненье: «Бальзак».
И Никита Васильевич забыл, что он — автор: не вынес себя; встал: простерши ладони, как Лир над Корделией, он возопил:
— Что за дрянь вы читаете?
А вечерами они благодушно садились за карты; и резались в мельники: сам академик семидесятилетний с ташкентским, заштатным учителем: но из-за карт вспоминали жильца этих комнат:
— Я Смайльса ему приносил!
— Незадачником был брат, Иван!
Получивши в Ташкенте письмо с извещеньем о «случае» с братом за подписью «Тителев», брат Никанор с этим Тителевым переписку завел; из нее вырастал его долг, бросив службу, явиться в Москву; и сюрприз за сюрпризом открылся; заботы-де и обстоятельная информация принадлежали не Тителеву, а весьма состоятельным читателям брата, профессора, не пожелавшим открыться; он, Тителев, есть подставное лицо для сношений: в Ташкент были высланы средства; мотивы же вызова — тайна открытия брата и связанные с ней заботы, которые и поручались; Терентию Титычу и Никанору, ему.
Телеграммою вызванный, он появился: полгода назад но узнав кое-что об ужасных подробностях случая с братом блеснувши очком, резанул:
— Так…
— Чч-то…
Перевернулся, подставил лопатки; и — трясся, стараясь скрыть слезы: но тут же, собой овладев, неожиданно:
— Дифференцировать, еще не значит…
Очками блеснул он; себя оборвал; и ходил гогольком будто случай его не касается; он объяснял всем домашним — профессорше, Ксане Босуле, курсистке, поэтке-заум-нице, Застрой-Копыто, что-де собирается в банке служить ждеть вакансии и пока что — околачивается.
Босуля, Копыто, — жилички профессорши.
Тителев взвинчивал:
— Вы уж до сроку держите язык за зубами: коли посягательство на мировое открытие, — что тут…
Сразил Никанора!
Последний, аршин проглотив, был готов заговаривать зубы себе самому; но заметим же: он, выбирая моменты, обшаривал пыльные полки, расхлопывал толстые томы и листики, в них находимые, тайно к Терентию Титычу стаскивал, но не вводил Василису Сергеевну в занятия эти; он ждал, когда следствию собранная им коллекция листиков будет дана; это будет тогда, когда брат, — брат, Иван, — с восстановленной силою явится первым свидетелем.
Он — выздоравливал; и Никанор приставал к Василисе Сергеевне:
— В лечебнице брат, — брат, Иван, — как бумага на складе: сгорит.
Раз придрался:
— Бумаги — сгорели ж!
Свалили бумаги наверх; они — вспыхнули: сами собою; пожар потушили.
— Поджог!
— А кому есть охота палить — антр ну суа ди — эту пыль!
Неприятною дамою стала профессорша. Скажем: «поджог» относился к подробностям, — тем, о которых:
— Держите язык за зубами: до сроку. А он не сдержал языка.
И поэтому за Никанором Ивановичем в этом пункте последует автор.
У Зинки, уфимки…
Где сверт перед площадью, сеном соримый, шарами горит Гурчиксона аптека; и рядом грек Каки года продавал деревянное масло и губки, лет двадцать гласит: —
— «ЕЛЕОНСТВО» —
— почтенная вывеска с места того: «Мыло, свечи, лампадное масло, крахмал»; и само Елеонство сидит за прилавком, пьет чай с постным сахаром, мажет сапог русским маслом и дочь выдает за купца Камилавкина (сын тысяч семьдесят за Христомучиной взял); Елеонство недавно еще подписался с купцами соседнего ряда (Дреолиным, Брисовым, Катенькиным, Желтоквасовым) под монархическим адресом.
Далее, свертом, — заборик; и — двор, где жил форточник и видел фортку из дома, стоящего задом к забору; к ней крыша вела; от нее — ход к забору на свалени дров; дряни форточник тибрил; но тибрить в районе прописки нельзя, потому что здесь тибрит захожий.
Но мучили зубы; ходить — далеко; фортка — рядом; от дров — по забору, по крыше, к окну; кладовая для всякого хлама — лафа (многоценные вещи — грабителю); вылез, пролез, перелез, заглянул; и увидел, что — дряни.
Как вдруг отворяется дверь; и — в исподней сорочке какая-то: в комнату; он же — под фортку; едва прищепяся, выглядывает: что же? Барышня, соры полив, спичкой — чирк!
Человек, на такие дела не способный, он чуть было не:
— Караул, — поджигательница!