Изменить стиль страницы

Комитет госбезопасности докладывает, что 12 января сего года были получены сигналы о готовившейся демонстрации политического характера на площади Маяковского в Москве в защиту поэта Евтушенко, который, по мнению автора, якобы сослан в армию на Кавказ за стихотворение «Письмо Есенину». В этих целях от имени Общества Защиты Передовой Русской Литературы (ОЗПРЛ) были изготовлены и приняты меры к распространению свыше 400 листовок с призывом принять участие в демонстрации с требованием возвращения Е. Евтушенко в Москву. Принятыми мерами установлено, что автором текста упомянутых листовок, призывавших по существу к массовым беспорядкам, является Титков Ю. Н., 1943 года рождения, член ВЛКСМ, студент Ветеринарной Академии в Москве. Листовки изготовлялись на квартире Шорникова А. В., 1947 года рождения, члена ВЛКСМ, рабочего типографии МГУ им. Ломоносова. При обыске на квартире у Шорникова 13 января обнаружены и изъяты: 418 листовок, пишущая машинка, на которой они печатались, и краски, похищенные Шорниковым в типографии МГУ и предназначенные для изготовления листовок аналогичного содержания; 26 плакатов на ватманской бумаге со строчками Евтушенко: «Еще будут баррикады, а пока что эшафот», «Россию Пушкина, Россию Герцена не втопчут в грязь», «В мире есть палачи и жертвы, но и есть еще третьи — борцы!», «Проклятье черной прессе и цензуре!» При обыске также изъят текст речи, подготовленный Титковым для произнесения на собрании нелегального кружка «Защита литературы». В этой речи, в частности, говорится о ссылке «великого поэта» (Евтушенко), упоминается о том, что нельзя «молчать и прощать самодурство румяных вождей, желающих мять души великих людей».

Текст листовки таков:

Товарищи! Все мы помним, каким нападкам всегда подвергалась современная литература: застрелился Фадеев, был подвергнут литературной казни В. Дудинцев, в нищете и безвестности умер Зощенко, в таком же положении оказался Пастернак, литературному гонению подвергался Аксенов.

Такая же участь постигла и Евтушенко. За смелое прекрасное стихотворение он, как Лермонтов, выслан в армию, на Кавказ со Дня Поэзии и других больших событий ближайшего времени.

Товарищи! Правда, с таким трудом нашедшая себе прибежище, вновь изгоняется из нас. Литература в опасности! Молчать больше нельзя! Выразим свое возмущение и потребуем возвращения Евтушенко в Москву. Сбор — 16 января в 12 часов на площади Маяковского, у памятника. Просьба не делать резких и необоснованных выпадов и нарушений и считать таковые провокационными.

ОЗПРЛ. Прочти и передай другому!

Конечно же все это наивно и отдает фарсом, и ребята предлимоновского запала явно не владеют слогом той литературы, во имя которой готовы взойти на эшафот. Тем более что сам Евтушенко давно сидит в Москве, склонясь над рабочим столом.

Написалось стихотворение «Эстрада».

Проклятие мое,
                  души моей растрата —
эстрада.
Я молод был,
                     хотел на пьедестал,
хотел аплодисментов и букетов,
когда я вышел
                        и неловко встал
на тальке,
                    что остался от балеток.
Мне было еще нечего сказать,
а были только звон внутри и горло,
но что-то сквозь меня такое перло,
что невозможно сценою сковать.
И голосом ломавшимся моим
ломавшееся время закричало,
и время было мной,
                                     и я был им,
и что за важность:
                                 кто был кем сначала.
И на эстрадной огненной черте
вошла в меня невысказанность залов,
как будто бы невысказанность зарев,
которые таятся в темноте.
Эстрадный жанр перерастал в призыв,
и оказалась чем-то третьим слава.
Как в Библии,
                           вначале было Слово,
ну а потом —
                        сокрытый в слове взрыв.
Какой я Северянин,
                                    дураки!
Слабы, конечно, были мои кости,
но на лице моем сквозь желваки
прорезывался грозно Маяковский.
И, золотая вся от удальства,
дыша пшеничной ширью полевою,
Есенина шальная голова
всходила над моею головою.
Учителя,
                я вас не посрамил,
и вам я тайно все букеты отдал.
Нам вместе аплодировал весь мир:
Париж, и Гамбург,
                            и Мельбурн, и Лондон.
Но что со мной ты сделала —
                                              ты рада,
эстрада?
Мой стих не распустился,
                                           не размяк,
но стал грубей и темой,
                                           и отделкой.
Эстрада,
              ты давала мне размах
и отбирала таинство оттенков.
Я слишком от натуги багровел.
В плакаты влез
                              при хитрой отговорке,
что из большого зала акварель
не разглядишь —
                          особенно с галерки.
Я верить стал не в тишину —
                                                    в раскат,
но так собою можно пробросаться.
Я научился вмазывать,
                                          врезать,
но разучился тихо прикасаться.
И было кое-что еще страшней:
когда в пальтишки публика влезала,
разбросанный по тысячам людей,
сам от себя я уходил из зала.
А мой двойник,
                          от пота весь рябой,
стоял в гримерной,
                                конченый волшебник,
тысячелик от лиц, в него вошедших,
и переставший быть самим собой.
За что такая страшная награда,
эстрада?
«Прощай, эстрада…» —
                                       хрипло прошепчу,
хотя забыл я, что такое шепот.
Уйду от шума в шелесты и шорох,
прижмусь березке к слабому плечу.
Но, помощи потребовав моей,
как требует предгрозье взрыва,
                                                  взлома,
невысказанность далей и полей
подступит к горлу,
                                сплавливаясь в слово.
Униженность и мертвых и живых
на свете,
                   что еще далек до рая,
потребует,
                  из связок горловых
мой воспаленный голос выдирая.
Я вас к другим поэтам не ревную.
Не надо ничего —
                             я все отдам:
и славу,
             да и голову шальную,
лишь только б лучше в жизни было вам.
Конечно, будет ясно для потомков,
что я — увы! — совсем не идеал,
а все-таки —
                   пусть грубо или тонко —
но чувства добрые
                            я лирой пробуждал.
И прохриплю,
                     когда иссякших сил,
наверно, и для шепота не будет:
«Простите,
                  я уж был, какой я был,
а так ли жил —
                       пусть бог меня рассудит».
И я сойду во мглу с тебя без страха,
эстрада…