Изменить стиль страницы

И в этот дождь я зашел к Римме.

Римма сидела у стола, заваленного свертками, банками майонеза, связками лука и еще не поставленными в воду цветами. На полу у ее узеньких замшевых туфелек выстроилась свадебная гвардия бутылок шампанского в серебряных касках. Как будто не замечая всего этого, Римма смотрела каким-то мертвым взглядом на праздник воды и зелени.

— Все, что ты мне собираешься сейчас говорить, — сказала Римма, — бессмысленно. А вот и Петя.

Вошли счастливый, до сих пор не в состоянии осмыслить происходящее Петя и отец Риммы, глядящий на Петю с грустным состраданием.

— Еще до вечера далеко, — сказал отец Риммы мрачно, — перекусить, что ли, надо…

И вдруг Римма вскочила и бросилась к окну.

У окна стояла мать Розы — старая одинокая женщина, работавшая приемщицей в прачечной. Она держала в руке скомканное письмо, а глаза у нее были ошеломлены чем-то страшным и застыли в этой ошеломленности.

Мы выбежали во двор, ввели ее в комнату. Я выхватил из ее вздрагивающих рук письмо. Оно было наивно официальным и еще более страшным из-за этой наивной официальности.

— «Дорогая Евдокия Николаевна! — прочел я вслух. — Пишут вам комсомольцы совхоза, в котором работала ваша дочь. Она была секретарем нашей комсомольской организации и, несмотря на угрозы, всегда выступала против хулиганов и рвачей, затесавшихся в наши ряды. В ночь на 12 июля, когда она возвращалась с полевого стана, в степи ее подстерег исключенный по ее настоянию из комсомола Александр Епихин и нанес ей пять ножевых ран. Не приходя в сознание, она скончалась. Над убийцей будет устроен показательный процесс.

Дорогая Евдокия Николаевна! Вашу дочь мы похоронили у того самого места, где она впервые повела свой трактор на штурм целины. Ее именем мы постановили назвать строящийся комсомольский клуб. Светлая память о вашей дочери будет жить в наших сердцах».

Дальше шли подписи.

Я не мог себе даже представить, что Розы — крепенькой Розы — может вдруг не стать. Я был, Римма была, Степан, правда, далеко, но тоже был, Четвертая Мещанская была, а Розы больше не было. Только где-то, далеко от Четвертой Мещанской, на казахстанской земле была маленькая могила, такая же маленькая, как и сама Роза.

И мать Розы взяла это письмо своими узловатыми руками, сквозь которые столько прошло и еще пройдет простынь, рубашек, воротничков, и, пошатываясь, пошла среди пляшущих на воде мальчишек. А Римма вдруг зарыдала так, что нам стало страшно; зарыдала, упав своей каштановой головой на нелепые свертки. А потом подняла голову, посмотрела на Петю, увешанного пакетами, на глупое шампанское и сказала спокойно и просветленно:

— Петя, вы очень хороший, но я не буду вашей женой, Петя. Я люблю Степана.

И Римма выбежала из дома и пошла в своих беспомощных замшевых туфельках, облепленная мокрым цветным платьем, пошла, сама не зная куда.

Жизнь жестоко напомнила ей о том, что она, жизнь, дается только один раз и что нельзя лгать самой себе в своей единственной жизни.

Так шла Римма и плакала горестно и освобожденно.

Плакала Римма, и, может быть, где-то в далекой тайге горькими мужскими слезами плакал Степан, не знавший, что никакой свадьбы не состоялось…

«Юность». Избранное. X. 1955-1965 i_011.png

Семен Журахович

Трамвай шел на фронт

Они встретились впервые на трамвайной остановке. Он помнил это и много лет спустя. Стоило закрыть глаза — и в воображении вставали напоенный жаркой тревогой киевский август сорок первого года и она, кареглазая Нина…

На перекрестке у трамвайной колеи стояло пять бойцов народного ополчения. Дмитро был среди них самый молодой. И когда подошла девушка в красном платочке, с книгой под мышкой, он, естественно, первый обратил на нее внимание. Стройная, смуглая, с высокой грудью, походка легкая и уверенная. Дмитро подумал: «Точно с картины… Рабфаковка двадцатых годов».

Она спокойно взглянула на бойцов большими карими глазами, под которыми залегли синие подковки теней, и тихо спросила, не обращаясь ни к кому в отдельности:

— Здесь останавливается десятка?

В то время надписи на трамвайных остановках были сняты. Номера вагонов замазаны краской. Исчезли и маршрутные таблички. Невозможно было прочитать и название улицы. Все стало военной тайной. Все должно было служить помехой шпионским проискам врага.

Поперек улицы высилась баррикада, несколько амбразур темнело в ней. Асфальт, казалось, прогибался под тяжестью мешков с песком, оставлявших узкий проход для пешеходов под стенами и — пошире — посреди улицы, где шел трамвай.

Перед баррикадой щетинились ржавые железные «ежи» — гостинец для фашистских танков, которые рвались сюда под близкий грохот артиллерийской канонады.

Всегда шумный и многолюдный, город нахмурился, застыл в напряжении и сторожко прислушивался к сигналам воздушной тревоги. Их зловеще протяжный вой раздавался по десять раз в день.

Прохожие поднимали головы и молча смотрели, как белыми облачками вспыхивают зенитные разрывы. Фашистские самолеты исчезали. Облачка медленно таяли.

Прохожие молча шли дальше. И тогда в безоблачное небо вглядывались лишь слепые окна домов; на каждое стекло были накрест наклеены полоски бумаги. В первые дни войны многие полагали, что это — хорошее средство от бомб…

— Здесь останавливается десятка? — строго спросила девушка.

— Здесь, — ответил Дмитро и снисходительно улыбнулся: в те дни женщин в десятом номере трамвая не видно было. — А вам куда?

— На фронт.

Теперь на нее уставились все пятеро. Дмитро подкинул плечом автомат и ласково сказал:

— Вы перепутали, девушка, вам двойка нужна.

— Почему двойка? — От простодушного удивления лицо ее стало совсем детским.

— А потому… Вам же на пляж?

Грохнул хохот. Девушка побледнела, хлестнула Дмитра свирепым взглядом и отвернулась. В вагоне она прошла вперед и стала у открытой двери. А мужчины продолжали перекидываться шутками.

— До чего удобно, а?

— Трамвайчиком — и прямо на фронт.

— А вечером обратно к маме.

Но Дмитро вдруг нахмурился и оборвал:

— Ну, хватит!

На конечной остановке девушка сошла первой. Следом за ней поспешил Дмитро.

— Вам куда? — чувствуя свою вину, спросил он. — Может быть, я…

— Не беспокойтесь, — перебила она. — Здесь я сама найду.

Не обида звучала в ее голосе, а спокойное превосходство взрослого, который только из деликатности не говорит: «Иди, мальчик, своей дорогой, не путайся тут!»

Дмитро густо покраснел.

Она шла шагов на десять впереди них до самого Голосеевского леса, где, собственно, и проходила тогда линия фронта.

Уверенно повернула на ту же тропку, которой должны были идти и они. Еще несколько минут перед глазами Дмитро мелькала красная косынка, затем гибкая девичья фигурка скрылась в одной из траншей, змеившихся между деревьями.

Дмитро споткнулся об узловатый корень, прикусил губу и неслышно выругался.

Его нагнал Василь.

— Куда она девалась? — спросил он каким-то странным голосом.

Дмитро посмотрел на него. Вид у Василя был такой же невозмутимо-спокойный, как всегда.

Но Дмитро рассмеялся:

— Снаряд пробил храброе сердце сапера и полетел дальше.

— Дурак! — буркнул Василь.

Голосеевский лес — любимое место прогулок и отдыха киевлян — представлял собой военный лагерь, несхожий, однако, с теми лагерями, что описывали когда-то в книгах.

Здесь все зарылось в землю, укрылось землей и поваленными стволами. Здесь все замерло, затаилось, готовое обрушить лавину огня и горячего металла на лес, на соседние холмы, на голову врага.

Дмитро и Василь были командирами саперных взводов Четвертого полка народного ополчения. Непохожие друг на друга ни внешностью, ни характером, они связаны были суровой солдатской дружбой, хотя слово это ни разу не было произнесено. У подвижного, худощавого Дмитра жизнь бурлила фонтаном юношеских порывов, дни сгорали в поисках чего-то неведомого, а то вдруг вспыхивали беззаботной шуткой. Угловатый, широкоплечий, скуластый Василь, казалось, был высечен из камня.