А Пабло между тем лежал на больничной койке в коме…
Когда рюмка опустела, Линде налил себе еще, а когда небо у горизонта начало окрашиваться в голубой цвет, он допил бутылку до дна. Он с трудом поднялся, выключил свет и, не раздеваясь, повалился на кровать. Вокруг него все было серым и туманным, а когда он закрывал глаза, голова кружилась. Милый Боженька, подумал он, сделай что-нибудь. И впервые со времени своего детства произнес молитву, которой научил его отец. Теперь она помогла ему уснуть.
11
Линде проснулся около полудня. Голова была мутной, во рту пересохло, и, когда он встал, в глазах его на секунду потемнело. Он подошел к телефону и набрал номер больницы. В ожидании ответа смочил слюной рот и провел языком по губам, заклеенным пластырем. Но все же медсестра в справочном поняла его не сразу, и ему пришлось несколько раз повторить свою фамилию, пока он не получил ответа, что состояние Пабло остается прежним. Он сообщил, что приедет в больницу во второй половине дня, положил трубку и уставился в окно на залитый солнцем сад.
Выпив несколько стаканов воды, он надел старые брюки, футболку и спортивные туфли, достал из гаража тележку, саперную лопатку и совковую лопату и принялся копать яму для компоста, о чем Ингрид его просила уже несколько месяцев.
Время от времени на террасу выходил покурить его сосед, господин Шугалла, он кивал и улыбался Линде. Линде отвечал ему коротким кивком. При третьем появлении Шугалла крикнул:
— Да ты вполне в форме, Йоахим!
Линде оторвался от работы, посмотрел на соседа пустыми глазами и сказал:
— Пабло вчера попал в аварию. Он лежит в больнице в коме.
Потом опять принялся копать. Шугалла подошел к забору, чтобы выразить сочувствие. Но Линде ничего не ответил. И Шугалла наконец исчез в своем доме. Вскоре Линде заметил, что на втором этаже отдернулась занавеска и фрау Шугалла поглядела на него.
Несколько лет назад, когда эта семья — оба Шугаллы были литографами по профессии — только что поселилась здесь, они три-четыре раза приглашали Ингрид и его на ужин. В сущности, то были весьма приятные вечера, пока эта супружеская пара не начала ругать их город — в Рейхенхайме, мол, все так провинциально и скучно! Они оба были родом из Ганновера и приехали сюда только потому, что здесь была для обоих работа в одной и той же типографии. Как будто Ганновер — пуп земли! И однажды вечером, когда жена соседа вновь начала поносить Рейхенхайм, Ингрид разрыдалась.
Линде, уже в легком подпитии, напустился на соседку: с чего это ей пришло в голову непрерывно поливать помоями их город, однако Ингрид не стала на сторону мужа, а, наоборот, напала на него самого. С тех пор соседи старались вообще не встречаться друг с другом.
Мне действительно очень жаль. Линде едва не рассмеялся! Шугалле было тысячу раз плевать. Можно подумать, он всерьез интересовался, что здесь происходит. Ведь он все равно через пару лет вернется в свой замечательный Ганновер! Лицемер до мозга костей!
Линде отвез последнюю тачку с землей за дом, отволок тележку, саперную лопатку и совковую лопату в гараж, принял душ и, хотя аппетита совсем не было, заставил себя съесть два яйца всмятку и ломтик хлеба. Ему необходимо было набраться сил, самое позднее через час он хотел быть опять возле Пабло. Теперь он постоянно будет только с ним. Ночью и днем. Это было единственное, что имело значение. Ну, кроме Ингрид, конечно… В который раз в этот день Линде задал себе страшный вопрос: когда и, главное, как он должен сообщить ей о несчастье? Или, возможно, сначала надо поговорить об этом с доктором Бауэром? В конце концов, он же лучше знает, как следует обращаться с психически неустойчивой женщиной в такой ситуации. Теперь из-за одного только вида Линде иногда начинался новый припадок. А тут еще разговор о Пабло…
Посреди этих мыслей Линде вдруг представил себе, что Ингрид покончит с собой. Он не впервые обдумывал такую возможность, но еще никогда она не представлялась ему столь реальной. Если сложить все — сбежавшая из дому дочь, ненавистный муж, а теперь еще и сын в коме, — ей и в самом деле ничего другого не оставалось. На что еще она могла надеяться в этой жизни? Ближайшие двадцать лет стареть вместе с супругом? При этой мысли он и сам бы выбросился из окна.
Нет, так он не думал. Во всяком случае, не имел в виду. Однако ее будущее и впрямь розовым не казалось. И при этом…
Вдруг он повернул голову и глянул на свадебную фотографию, которая со дня их свадьбы стояла в рамочке на полке книжного шкафа и которую он уже много лет как бы не замечал. Черно-белый снимок, Ингрид в белом платье, он в костюме, сидят рядышком на качелях и улыбаются. Какой веселой парой они были! Он рассматривал ямочки на щеках у Ингрид, ее тогда еще округлые, мягкие щеки, сияющие голубые глаза — ничего общего с той согбенной, тощей фигурой с пустым взглядом и злобно поджатыми губами, которая теперь, ссутулившись, сидела в углу дивана над какими-нибудь мерзкими вышивками.
Куда же девалась его Ингрид? Молодая стажерочка, на которую заглядывалась половина мужского коллектива Шиллеровской гимназии? Он еще помнил, что в первые дни ее ни разу в глаза не видел, только слышал от других: «Знаешь, тут у нас появилась новенькая, она и очаровательна, и остроумна, и неглупа, говорит на нескольких языках» — все были в восторге. Правда, каждый добавлял: «Только не надейся, она никого к себе близко не подпускает». Да… Линде невольно улыбнулся. Когда он впервые ее увидел, на ней были замшевые брюки в обтяжку и ковбойские сапоги. Мог ли он представить себе сегодняшнюю Ингрид в ковбойских сапогах? Да еще в ярко-красной рубашке и индейских украшениях. Она похожа на жену индейского вождя, подумал он и сказал ей об этом на рождественском празднике.
— Могу ли я считать это комплиментом?
— Считайте это предложением выйти за меня замуж…
Такими они были тогда: свободными, непредсказуемыми, ничего не боялись… На Рождество предложение руки и сердца было, естественно, просто шуткой, но потом — как в дурмане, с развевающимися знаменами, полные жажды радости и наслаждений. Уже спустя несколько недель они отправились к родителям Ингрид, а летом отпраздновали свадьбу. И куда только они не ездили в первые годы: Венеция, греческие острова, Франция, Дания, Вена. Но и у себя на родине, раз в две недели на выходные, — во Франкфурт, на танцы, в боулинг, на вернисажи, в китайские рестораны, а на обратном пути они часто не могли больше ждать и ехали прямо на ближайшую парковку… Теперь же Ингрид говорила, что для нее работы Пикассо или современный балет слишком эротичны. Или эти ее гимны нежности. А в те годы, на парковках, она за нежности или беседу о кубизме послала бы куда подальше!
Часто, разодевшись, как голливудская звезда в мини-юбку и короткую блузку, накрасив губы и ногти, она везде привлекала к себе взгляды, и никто, в самом деле никто, не мог бы себе представить, что это сказочное существо когда-нибудь будет ходить в свитерах, размером с палатку, и агитировать за естественную растительность на ногах.
Что же случилось? Этого Линде не знал. Знал лишь, что вскоре после рождения Мартины с мини-юбками и прочим было покончено. И с тех пор все покатилось под гору. Всегда, когда он думал: «Мы добрались до низшей точки, теперь все будет меняться только к лучшему», — бац, и следующая катастрофа. Так с тех пор и не кончалась череда их ссор. Всякий раз более бурных, более отчаянных и не считающихся ни с чем — даже с детьми. Безудержно выливала она на Мартину и Пабло, еще совсем маленьких, свои страдания. Она их уже детьми считала пропащими, а когда оба они подросли, в каждой второй ее фразе звучало предостережение, она учила их не доверять никому и ничему и утром перед уходом в школу обнимала так, что можно было подумать: это прощание навсегда. В сущности, дети так и не знали свою мать — свою настоящую маму, женщину, в которую он был безумно влюблен, с которой он хотел создать семью и разделить всю свою жизнь, женщину, которая однажды сказала: «Всеми горькими минутами, какими бы горькими они ни были, надо всегда наслаждаться, ибо каждый раз это одна из последних минут, которые еще остаются у человека от этого чудесного дара, называемого жизнью».