— Ох, простите, это Шустер из полиции Дармштадта.
— Из полиции? — У Линде перехватило дыхание.
— Да, господин Линде, к сожалению, я должен вам сообщить, что ваш сын попал в тяжелую аварию.
Линде вскрикнул.
— Но он жив, господин Линде! Он сейчас лежит в больнице.
— Как… что?! — В оконном стекле Линде видел свое искаженное страхом лицо.
— Насколько мы знаем, он был пьян и его занесло на автобане.
— На автобане?! — Линде подергал крышечку на бутылке коньяка. — Этого не может быть! Мой сын не ездит по автобану! — Он хотел налить себе коньяку, но руки его так дрожали, что он горлышком бутылки разбил рюмку.
— Мне очень жаль, но по документам, которые были с собой у молодого человека… И это ваша машина.
Линде глотнул из бутылки.
— Может, он дал машину кому-то на время? Где были документы? В бардачке?
— Нет, их нашли в его куртке. Но если у вас сомнения… я хочу сказать, в любом случае вам лучше всего как можно скорее приехать в больницу.
— Какая больница?
Полицейский сообщил ему название и адрес. Линде нацарапал то и другое на одном из сочинений учеников.
— И еще, господин Линде… Ваш сын лежит в коме, но врачи настроены оптимистично и считают, что он выкарабкается.
Положив трубку, Линде какое-то время сидел неподвижно. Потом еще хлебнул из бутылки, вызвал такси и стал ждать. Через десять минут прозвенел звонок в дверь.
10
Было больше четырех утра, когда Линде на такси вернулся домой.
Расплатившись с шофером, он подождал, пока такси завернет за угол, и медленно пошел вверх по дорожке, выложенной плиткой. Стоя перед входной дверью и держа ключ в руке, он заколебался. Его охватил страх перед тишиной в доме, было такое чувство, словно, войдя в дом, он должен будет смириться со всем, что случилось за этот день. До входной двери, казалось, еще есть надежда — на какой-то поворот, на новый взгляд на события или на какое-то иное отношение к ним. Однако как только он закроет за собой дверь, останутся только пустые комнаты и коньяк.
Он сунул ключ обратно в брючный карман и уселся на верхнюю ступеньку. Некоторое время он смотрел на свой палисадник, освещенный уличным фонарем. Потом его взгляд переместился на дома по другую сторону улицы, на вершины деревьев за ними и дальше в звездное небо. Был ли там кто-то? Мог ли тот ему помочь? Было ли это в его власти?
При этом перед глазами Линде то и дело возникал образ Пабло, лежащего в ярком больничном свете между трубками и аппаратами. Три часа сидел он у его кровати, держал за руку и говорил. Что все будет в порядке, что они вновь станут дружной семьей, что он поговорит с Ингрид и Мартиной по душам и что они все, как только это станет возможно, поедут куда-нибудь, чтобы наконец-то вновь побыть вместе. Он говорил и говорил, рассказывал о прошлом и о том, каким милым и веселым ребенком был Пабло, старался говорить уверенно и бодро и не умолкал, пока не вернулась медсестра.
— Я только хотела сказать, что сейчас придет доктор. — Она улыбалась ласково и немного сочувственно.
— Спасибо.
— Господин Линде…
— Да?
— Мне кажутся весьма необычными ваши попытки установить контакт с сыном.
— А что мне еще остается?
— Только, пожалуйста, не забывайте, нет ни какой уверенности в том, что…
— Я знаю.
Линде посмотрел на звездное небо. Не было не только никакой уверенности, но почти исключалось, что Пабло мог его слышать. По словам доктора, усилия разговором вернуть к жизни пациента, находящегося в коме, вопрос чисто религиозный. Но он был обязан попытаться. Даже мысль о последних впечатлениях Пабло от этого мира невозможна. Линде зажмурился, о таких вещах он просто не имел права думать. Пабло справится! Он здоровый и сильный, и доктор сказал, что его сердце работает, как часы. Впервые в жизни Линде был доволен, что Пабло не пил, не курил и не притрагивался к наркотикам. Хотя… В пьяном состоянии налетел на защитные ограждения шоссе? Может, в жизни Пабло кроме порнофильмов и немецких шлягеров были еще какие-нибудь тайны? Или же он впервые напился из-за вранья этого приятеля Мартины? Во всяком случае, тот за все это поплатится! Когда Пабло будет вне опасности, он сам поедет в этот сраный Милан и возьмется за этого гада! Мало того что он завладел Мартиной, так ему не терпится и остатки семьи разрушить?!
Линде ощупал пальцами свое лицо и пластырь на губе.
— Дорогой Пабло, — сказал он тихо, — дорогой мой мальчик, то, что ты меня побил, вообще ничего не значит. Прошу тебя, не мучайся из-за этого. Для тебя наверняка было потрясением то, что этот… Мориц тебе наплел. Я люблю тебя, Пабло, и хочу, чтобы ты поскорее выздоровел и набрался сил, чтобы, если захочешь, мог еще раз побить меня — это было бы для меня большой радостью…
Линде разразился таким отчаянным хохотом, что слезы брызнули из глаз. Он закрыл ладонями лицо и громко завыл. Мелькнула мысль о соседях, но он отмахнулся от нее: пускай себе слышат. Между рыданиями он вспоминал картины этого вечера, хоть они и причиняли ему боль. Эти картины помогали ему плакать, а слезы облегчали душу. Вновь и вновь он видел Пабло между трубками, видел сочувственное лицо медсестры, доктора с озабоченно поднятыми бровями, длинный, безлюдный коридор к выходу из больницы, Ингрид в ее белой комнате, которая еще ничего не знала, Мартину, одинокую и растерянную, перед Миланским собором и, наконец, себя самого, сидящего посреди ночи, скорчившись на ступеньке перед дверью своего дома, всеми покинутого, обманутого судьбой, — да что он сделал миру, за что он так наказан?!
Постепенно картинки исчезли, слезы больше не текли, он еще несколько раз громко всхлипнул, потом умолк, глубоко вздохнул и огляделся. Нигде не горел свет, все спали.
Он вспомнил о бутылке коньяка на письменном столе, и, пока раздумывал, пойти ли ему в кабинет и плеснуть себе немного, его охватило жгучее желание поговорить с кем-нибудь обо всем за рюмочкой. Излить душу, выплакаться, разделить свои страдания, получить поддержку.
Он взглянул на часы. Без двадцати пять. Кому он мог бы позвонить в это время? Но даже если б было без двадцати пять под вечер — для такого разговора, в каком он сейчас нуждался, в его жизни больше никого не оказалось. Значит, ему оставалось только поехать к Франкфуртскому вокзалу, чтобы найти в какой-нибудь забегаловке пьянчужку, который за пару стаканов водки его хотя бы выслушает. Представив себе такую картину, Линде вновь чуть не расплакался. Но потом — наверное, из-за Франкфуртского вокзала и царящей там грязи — он вспомнил о Брунсе. Этому можно было позвонить в пять утра. Тем более перед выходными. Брунс хвастался тем, что он «сова», и часто заявлял во всеуслышание: для своих сотрудников он доступен круглые сутки. Одного нельзя было сказать о Брунсе, что у него нет понимания трудных жизненных ситуаций. Ничего удивительного, порой думал Линде, голубому ничего другого просто не остается. Но в эти минуты гомосексуальность Брунса означала для Линде исключительно впечатлительность и способность к сочувствию.
Его друг Брунс. Как близки они были когда-то. Линде еще помнил, как они раньше часто звонили друг другу поздно вечером, сидя за рюмкой вина — Ингрид уже спала, сквозь открытое окно доносились ароматы сада, — обсуждали Господа Бога, весь мир, свои семьи, гимназию, политическое положение. И придумывали свой комикс.
При воспоминании об этом Линде невольно улыбнулся. Уже давно забытые, они внезапно вновь появились перед ним: наглые школьники-хиппи Дурак и Трус (подражание братьям-лисятам Фиксу и Фокси), которые своими фокусами и проказами переворачивали вверх дном всю немецкую гимназию. Образцами для Брунса и Линде были «Братья Фрик» и другие комиксы Герхарда Зейфрида. Брунс, имевший способности к рисованию, должен был как можно ближе к оригиналу скопировать Фикса и Фокси, пририсовать им длинные волосы, армейские теплые куртки и спортивные ботинки, тексты же они собирались писать сообща. Целыми ночами они придумывали истории и повороты сюжета, воображали, как выпуски их комиксов о Дураке и Трусе станут культовыми явлениями в немецких школах. Но до конца они свои замыслы не довели, а после того как Брунс стал директором гимназии, проект был забыт.