Еще когда Бахмати изгнали в Хэбиб, соленую каменистую пустошь, которую даже мертвый народец обходил стороной, он мечтал именно о жемчужине. Он брал жизни скорпионов и змей, поддерживая остаток души, а неделями и вовсе не брал ничего, зарывшись в песок от палящего Ока Союна — солнца, и думал: вот была бы жемчужина, да, была бы жемчужина, эх, жемчужину бы сейчас…

Куда уж без навязчивой мысли, спите спокойно!

Бахмати поворочался, кряхтя, как старик Гохран, и поймал себя на том, что ему нравится перенимать человеческие привычки, эмоции, звуки. Как ни странно, длинная жизнь ойгонов куда беднее короткой людской.

Наверное, подумалось ему, потому Сюон и назвал людей своими детьми. Они умирают, не успев родиться, но за короткий миг своего существования дарят ему больше радости, чем все ойгоны и айхоры вместе взятые.

Впору спросить себя: а ты, Бахмати, способен так? Впрочем, куда ему, ойгону-калеке, ойгону с половиной души…

Наши желания просты: наполнить себя чужой жизнью, пока не утекла своя. Никакой радости. Никаких небес. Все у земли.

Бахмати понял, что не заснет сегодня, спустил ноги с лежанки и остановившимся взглядом долго смотрел в щель между окном и ставнем. Щель, словно иссиня-черной глиной, была залеплена мазком ночного неба.

Есть ли такая глина на свете, Бахмати не знал.

Когда щель треснула красным волоском восхода, он перебрался к северной стене и, прошептав несколько слов, разрыл мягкую землю. Тряпица с золотом была на месте. Бахмати выдернул ее из тайника и брякнул на стол.

Прыгнула из чаши, покатилась слива.

Узел не сразу поддался пальцам, но Бахмати посопел, подцепил нужный край, и тряпичные концы распались сами, открывая тяжелые браслеты, узорчатые пластины и горку монет давно исчезнувшего в веках шахрията Гунбу.

Вот ведь, жил-был себе славный шахрият, составляли его наверняка славные люди — и что от них всех осталось?

Бахмати качнул головой. Все проходит, все.

А пустыня поиграла золотыми цацками и выплюнула их чуть ли не к окране Аль-Джибели. Бывает и такое. Впрочем, если бы не слепой Хатум…

Гончар тогда заключил удачную сделку: Бахмати становился жителем городка, а плату получал золотом, которое никогда Хатуму не принадлежало.

Нет, далеко ойгонам до людей.

Бахмати, возможно, и затаил бы обиду, да обнаружил, что сам рад остаться. Вот так — рад. Совершенно по-человечески. Думалось, иной раз надо потерять половину себя, чтобы обрести нечто большее.

Бахмати подержал на весу один браслет, другой, затем взял пластины. Массивные, с неведомыми зверями, бредущими по узорчатому контуру, они, видимо, ковались то ли для украшения дворцовых палат, то ли для шахского доспеха. Песок слегка стер черты с выпуклых морд. Звери уже не скалились, а чуть ли не улыбались.

Хватит Зильбеку двух пластин? Вряд ли попросит больше, и так полтора фессаха веса.

Солнце забралось в щель красным лезвием, прорубилось сквозь подушки, столик и ковер к лежанке, нашло Бахмати, блеснуло золотом.

Утро.

А Кабирры не видно. Почему?

Бахмати убрал пластины за пазуху, остальное завязал обратно в узел, но закапывать передумал, придавил подушкой на лежанке. Вдруг все же понадобится.

За стенами хижины оживала Аль-Джибель.

Стучал молоток кузнеца Аммхуза, мемекали овцы Магмета и Ончой, им в ответ взревывал верблюд однорукого Салима, шелестели шаги отправляющихся к полям и оросительным канавам. Звенели детские голоса.

— Я — айхор!

— Нет, я — айхор!

Все слышно.

Матери и жены готовили лепешки и каши в тандырах и печах, тонкие запахи кизяка и саксаула затекали, крутились, уходили к небу.

Повизгивали гончарные круги. Выкрикивая: "Вода! Кому воды?", пробежал водонос с бурдюком за плечами. Шум и гам стоял в доме Обейди — то ли ссорились, то ли собирались за сливами. Щелкала рама ткацкого станка.

В короткие асаны до того, как Око Союна выкатится в зенит, Аль-Джибель спешила расправиться с делами. Потом можно будет нежиться в тени навесов и стен, потеть, пить горячий чай-карач с добавлением дикой мяты, но не сейчас, не сейчас.

Открывались двери и ставни, выплескивались ночные горшки, рыхлили землю тяпки с мотыгами, звенел цепью вол, проворачивающий мельничный жернов, мел базарную площадь Зафир, превратившись из стража в ревнителя чистоты, хлопали ткани, в ожидании полуденного каравана тянулись к торговым рядам телеги и тачки с овощами, мукой, пряжей, нехитрой утварью — руки на оглобли и вперед, вперед, заставляя проворачиваться скрипучие диски колес.

Бахмати вдохнул Аль-Джибель и выдохнул.

Хорошо! Живет город — живет и он, Бахмати. А на тонкую ниточку тревоги, вплетающуюся в утро, — плюнуть и растереть.

Кабирра, Кашанцог — далекие слова. И пусть се…

Тр-рум-тык-тум! Бахмати вздрогнул. Стук в дверь отозвался в половинке души. Дрожишь, Бахмати? С чего бы?

Светлое пятно длинной рубашки-камулы плясало в прорехах между досками. Живой, нетерпеливый, приник к щели острый мальчишеский глаз.

— Дядя Бахма!

— Чего? — крикнул Бахмати через дверь.

— У нас коза ногу сломала.

— Это ты, Наиль?

— Я, дядя Бахма.

— А что за лекарем не побежал?

— Так дядя Аскер на солончак ушел.

— Ох-хо-хо. Ладно.

Бахмати подтянул пояс халата, поправил золотые пластины и вышел в медленно нарождающийся зной.

— Это не гончар тебе посоветовал?

— Нет, дядя.

— А кто?

— Коза ногу сломала.

Мальчишка смотрел бесхитростно. Поди разбери этих людей. Особенно маленьких. Коротко, ножом обрезанные волосы. Белые зубы. Сок от персика на подбородке. Тоже, видимо, любитель незрелых фруктов.

— Что ж, пошли, полечим вашу козу, — сказал Бахмати.

Наиль запрыгал вперед, затем вернулся.

— Мама вам заплатит.

Бахмати вздохнул.

— Сегодня бесплатно.

— Ух ты!

Текла по канавке грязная водица, лежали овалами тени домов, вокруг гремела, дышала, пела на разные голоса жизнь. Дура-бабочка летела куда-то в пустыню, поднимаясь на легких крылышках выше плоских крыш. Шуршал песок. Вышел на улицу ткач Вахиб Торбани, наклонился, вытряхивая камешек из сандалии. За оградой соседней хижины, чему-то улыбаясь, толкла зерна в каменной ступе красавица Санахиб. О, был ли камешек в сандалии? Смотри на Санахиб, тряси ногой.

Солнце наливалось белесым жаром.

Наиль скакал, успевая здороваться со всеми:

— Здравствуйте, дядя Вахиб! Доброго утра, тетя Санахиб! Долгой жизни, бабушка Гимеш.

В спину ему неслось:

— Какая я тебе тетя?

— Ах, Наиль, попадись мне!

Бахмати едва сдерживался от хохота.

Оградки, неровные глиняные стены, кое-где на половину человеческого роста поднимались постройки их кирпича-сырца. Сливы и персики свешивались над головой.

Вода рядом, целое озерцо. И колодцы полны.

— Ну, где твоя коза?

Наиль перепрыгнул вывалившийся из худой стены камень, нырнул в арку двора.

— Сюда, дядя Бахма.

Коза жалобно мекала, косила шальным от боли глазом в хворостяном загончике. Мать Наиля, Зольма, прижимала ее к земле, к вороху сухой травы. Задняя левая нога у козы, мелко трясясь, торчала вбок.

— Что ж вы так… — присел Бахмати.

— Случайно, господин. Не уследила за окаянной, а она под ногу…

Зольма поклонилась ему, не отпуская рук от козы. Та, прекратив мекать, дернула хвостом.

— Вообще-то я ойгон места, — сказал Бахмати.

— Я могу жизнью… — отчаянно посмотрела на него Зольма.

Она была еще красива, только судьба ее складывалась тяжело. Когда войско Сойяндина разбило войско Даррияра, запылали благословенные края Междуречья. Сгинули родственники, от стрелы погиб муж, Зольма с трехлетним сыном вместе с тысячами людей, бегущих от узкоглазых всадников, подалась на север. Кто-то осел в Шугрене и был убит, когда Сойяндин штурмовал город. Многие повернули западнее, к Великой Порте и тем спаслись, хотя и стали считаться в Порте хуже рабов, бесправными. Зольма пошла восточнее. Кагены Сойяндина, казалось, преследовали ее по пятам. В одном из караван-сараев на Золотом пути погонщики верблюдов чуть не сделали ее "общей" женой, но она сбежала, перерезав глотку одному и лишив глаза другого. Ее бы нагнали, ее почти нагнали, но тут на пути попался Аль-Джибель, небольшой городок-оазис.