— Тот человек, что приходит, просто исчезнет, — увещевал Бахмати. — Или заблудится, выйдет обратно в долину.

— Нет, — пожевав горький стебель травы-вощанки, неизменно отвечал Чисид, — раз Союну угодно, пусть будет долг. И сыну наука, и мне, как воспитателю его.

Он был упрям, этот старый мастер.

Сначала Бахмати было даже интересно, когда он согласится на его предложения. Но дни шли за днями, а ювелир горбился за столом, мастеря заколки, накладки на ножны и кольца и живя подаяниями сердобольных соседей. У него были еще цепкие глаза и умелые руки, но, как заподозрил ойгон, слабая, прохудившаяся голова.

Кто бы не согласился на сыновье освобождение? Бахмати ведь предлагал, даже нашел ойгона-железячника, чтобы расправиться с замками в тюрьме-такыре. Кто бы не согласился на зачет долга пустынным золотом? Но нет, не желал старик. И постепенно Бахмати, удивляясь себе, проникся к ювелиру трепетным уважением.

Слыл в народе Чисид за мастерство Золотым Чисидом, а у Бахмати стал еще и Каменным.

Не было у него ничего, ни сына, ни жизни, была только вера в будущее, и он это будущее приближал, как мог, тем, чем был способен.

Глядя на него, и Бахмати стал думать, что не такая уж большая потеря — его половина души, тьфу, а не потеря, остаются и без большего, ни с чем остаются, а живут, терпят, помнят, надеются. Раз люди могут, чем он, ойгон, хуже?

Иногда, впрочем, горечь потери баламутила нутро, выплескивалась злой памятью, и ноги несли Бахмати в пустыню, но оказывался он в результате почему-то опять у Чисида, за выскобленным столом с тиглями и формами из мокрого песка — пиала в руке, ювелир молчит рядом, сверкает оставленная поделка.

И глупо выходило злиться дальше. На кого?

— Доброго дня, момсар Чисид.

Старик сидел под навесом, вытянув худые коричневые ноги на растерзание кусачему солнцу, и, услышав свое имя, лишь легко склонил голову.

Бахмати прикрыл кривую калитку.

— Вот какой я момсар? — спросил вдруг ювелир, будто споря с самим собой. — Момсары — люди ученые, понимающие в движении звезд и Ока Союна, прочитавшие множество древних трактатов и тайных сурн. А я? Сижу, ковыряюсь, ничего кроме рук и стола не вижу. Где уж мне момсаром быть?

Он, казалось, огорчился.

— Ведь если момсар, значит, знаешь, как жить. А я не знаю, как жить. Я просто живу. И груз на мне. Долги сына на мне. И сын на мне. Был бы я момсаром, может, и жить от такого перестал. А то и в пустыне сгинул.

Сухое лицо Чисида прозрело — из-под расчерченных морщинами век сердито плеснуло серебро.

— Опять пришел уговаривать?

— Нет, — сказал Бахмати. — По делу пришел.

Он выловил из горячего воздуха позаимствованные со стола сайиба две дольки арбуза, побольше и поменьше, еще холодные от проточной воды, и протянул их старику.

— Не можешь без штучек своих, — неодобрительно заметил Чисид, но дольку, что побольше, взял. — Садись, ойгон.

Бахмати не заставил себя ждать.

Несколько асанов они наслаждались сладкой мякотью. Ювелир ел жадно, быстро, так что сок тек по подбородку и капал на впалую грудь. Бахмати сплевывал косточки, стараясь, чтобы они легли узором. Нет, точность, конечно, не та.

Солнце висело как прибитое.

— Хорошо, — вздохнул по съеденному арбузу Чисид, вытерев ладонью губы. Тонкая корка легла на стол. — Почти забыл вкус. А сейчас думаю — зачем вспомнил? Ты все же очень злой ойгон.

— Это человеческое, — улыбнулся Бахмати. — Добро не помнят, зла не забывают. Значит, останусь в памяти.

— Хм-м.

Ювелир надолго задумался. Бахмати не торопил.

— Старики мало что помнят, — сказал наконец Чисид. — Память их похожа на песок в прохудившейся туфле — все время просыпается сквозь. Через день забуду арбуз, может, был, может, не был. Да и важен ли он?

— О, речь, достойная момсара.

— Тьфу! — сплюнул старик. — Ты с делом пришел?

— Конечно.

Бахмати достал золотую пластину.

Ювелир провел по узору, по золотому зверю пальцами — осторожно, едва касаясь, уважительно качнул головой.

— Сейчас так не делают. Старые мастера.

— Мне нужно пятьсот слез.

— Слез?

— Это тонкие пластинки в виде слезы. В Порте их крепят на лоб или вешают на браслеты. Если расплавить…

— Такую красоту?

— Да.

— Пятьсот не получится, — решительно сказал Чисид.

— Я принесу еще.

Мастер покрутил пластину в пальцах.

— Зачем тебе это, ойгон?

— Я дам по слезе каждому жителю.

Чисид помолчал.

— Я слышал, — сказал он, посмотрев Бахмати в глаза, — что с помощью золота легче пить человеческие души.

— Ты правильно слышал.

— И ты хочешь, чтобы я помог тебе?

— Да, — сказал Бахмати. — Старший демон выбрался из подземной тьмы. Если он двинется сюда, я хочу быть способным защитить от него город. Но силу в любом случае мне придется черпать из людей.

— А как же Союн?

— Не знаю. В последнее время я не видел ни одного айхора в небе.

— Око его все также зло, — старик, наклонившись, расчесал себе ноги. — Нет, что-то здесь не так. Если демон старший, разве ты сможешь его остановить?

Бахмати пошевелил плечами.

— Меня, как ойгона места, будет трудно победить в границах Аль-Джибели. Проще отступиться. Кроме того, я думаю, другие ойгоны встанут рядом со мной.

— Ты слишком молод, — усмехнулся Чисид. — Или слишком долго жил среди людей. Разве ты не знаешь своих собратьев?

— Знаю.

— Нет, не знаешь. Забыл. Ойгоны всегда уважали только силу и преклонялись перед ней. Потому что сами — сила. А еще — недолюбливали людей. Ты сам… Не у тебя ли они отняли половину души и вышвырнули из пустыни?

— Это был поединок.

— И кто-нибудь тебе помог? После? Или все они бросились восхвалять победителя?

Бахмати помрачнел.

— Это мои дела. И только.

— Они поддержат старшего демона, а не тебя.

— Нет, старик, он высосет их, заточит в себе, лишит души. Никто из ойгонов не пойдет на это по своей воле. Даже мертвый народец…

— Глуп ты, — вздохнул Чисид. — Сделаю я тебе слезы. Только с тебя кизяк и карагач для печи. Завтра неси.

— Хорошо.

Бахмати поднялся.

Солнце чуть сползло с небесной вершины. В окне хижины напротив гримасничала девочка. Чумазая, неряшливая. На каррика похожая.

Бахмати выловил из воздуха припасенный для себя персик.

— Эй, красивая!

— Да, господин, — широко улыбаясь, девочка высунулась по пояс. — Вы хотите сделать мне подарок?

— Только сегодня.

— И вы, наверное, взамен что-то хотите от меня или от моей мамы?

— Ничего не хочу! — сердито сказал Бахмати.

— Тогда я помолюсь за вас Союну, — пообещала девочка.

За спиной у Бахмати рассмеялся Чисид.

— Не надо.

Уже жалея о своей прихоти, Бахмати подбросил девочке персик. Грязнуля, поймав его, тут же впилась зубами в мякоть под алой кожицей. Глаза на чумазом личике засверкали счастьем.

— Я все равно за вас помолюсь, — сказала она, проглотив кусок. — Союн услышит и когда-нибудь поможет вам.

Бахмати только махнул рукой.

Базар еще шумел, а улицы в стороне от него были пустынны. В утлой тени на лавочках прятались старики и старухи.

Бахмати подумал: странна человеческая жизнь. Дети беспомощны, старики — слабы. И это не изменить. Ты вырастаешь, копаешься в земле, добываешь камень и металл, сеешь зерно, печешь хлеб, ходишь караванами между городами, но в конце концов твой удел — лавочка. Только она.

Как-то Бахмати спросил одного умирающего старика: "Что такое твоя жизнь?". "Не знаю, — ответил тот. — Она мелькала перед глазами, словно бабочка-однодневка. Но сейчас у меня есть время разглядеть ее попристальней". "И что ты видишь?". Старик улыбнулся беззубым ртом: "Я вижу, что она была хороша".

Интересно, а что сможет сказать он, ойгон, о своей жизни?

Бахмати задумался. Ойгоны, конечно, не предстают перед Союном для отчета. Они уходят во тьму, под землю, и ждут очередного возрождения. Или превращаются в песок. Но если бы его спросили по-человечески…