Изменить стиль страницы

— Ишь, нянчит свою дрынчалку. Ровно любимую обнял…

Она протянула руку и легонько коснулась пальцем широкой брови спящего, провела по щеке. И отдернула, услышав резкий голос дочери:

— Мать, ты где?

Убог заворочался, открывая светлые глаза. Карса, вскочила, наступая на юбки, откачнулась от матраса, заслоняя бьющий в окошко свет. Но певец, не посмотрев на нее, ошупал цитру, поглаживая облезлое дерево рамы. И только потом, садясь, поднял сонные глаза на хозяйку. Улыбнулся ей. Скользнул взглядом по длинным серьгам, высокому тюрбану и в улыбке появилась грусть.

— Я что, одна поволоку на базар корзины, ты…

Зелия не договорила, вставая в дверном проеме и переводя глаза с матери, застывшей между окном и матрасом, на Убога с цитрой в руках.

Карса откашлялась.

— Не одна. Вставай, Убог, поможешь.

Она быстро пошла к двери и вытолкала дочь в коридорчик.

— Давай, грузи на тележку, помогу.

Перед домом, ловко закидывая на тележку блестящие новенькие корзины, Зелия сказала злым шепотом, пристально разглядывая стрелки сурьмы на маленьких глазах матери и полустертую помаду на губах:

— Ты что это, мать? Ты его притащила, как эти, которые ходят в старый город, мальчиков себе купить? За пироги, думаешь, он тебя…

— Замолчи! А то надеру зад, не посмотрю, что по женихам бегаешь. Подай ту, последнюю.

Зелия надулась и швырнула на гору плетева маленькую корзинку для фруктов. Сказала мстительно, оставляя за собой последнее слово:

— А краски мои не бери. Купи себе и мажься.

По дороге на рынок обе молчали, нарядным конвоем идя по сторонам скрипящей тележки. Убог наваливался на поручень, полированное дерево которого блестело от старости, и, улыбаясь, кивал зевакам, что провожали троицу шуточками.

— Экий работничек у тебя, соседка! — заорал хозяин кабачка, выплескивая в каменный желоб помои, — научишь его плести, глядишь, и будет тебе счастье!

— От плетения какое счастье, — откликнулась с другой стороны улицы женщина в цветной домашней рубахе, — пусть лучше Зелия замуж за него пойдет. Вот и мужик в доме, хоть и Убог, да с музыкой!

Убог заволновался, оглядываясь на далекий уже дом. Там осталась цитра, впервые за много дней одна, без него. Но вспомнил, как ловко Карса перекинула через двери тяжелый брус, замкнула его железным замком, а ключ повесила на вышитый пояс. И успокоился, толкая тележку дальше. Зелия шла, высоко подняв голову, не обращая внимания на шутки, плавно ступала шитыми бисером башмачками. И только на смуглых щеках алел, кидаясь пятнами, злой румянец. Но, изредка взглядывая на певца, она удивленно поднимала тонкие нарисованные брови. Тот мерно ступал босыми ногами и, удерживая на ухабах тележку, поводил широкими плечами под чистым полотном старой рубахи. Смотрел по сторонам, ровный нос морщился от удовольствия, глаза светили неярким светлым блеском. Подстриженная русая борода обрамляла правильное лицо с широкими скулами. И в вырезе рубахи (Зелия кинула быстрый взгляд и отвернулась) курчавились светлые, не такие как у местных смуглых мужчин, волосы.

У прилавка, расставив товар, Карса подхватила на локоть свою корзинку, и, беря за рукав Убога, сказала:

— Торгуй. Мы пойдем, мяса куплю, да насчет крыши поговорю с гончаром, а черепицу Убог отнесет.

— Опять я одна? Пусть он со мной торгует.

Карса смерила дочь немилостивым взглядом.

— Еще чего. Сама справишься. Глазки состроишь — больше купят.

Большая фигура матери в ярких юбках и широкая сильная спина Убога в складках отцовской рубахи исчезли в толпе. А Зелия приманчиво улыбнулась случайному покупателю, быстро оценивая висящий у пояса толстый кожаный кошелек и, плавным речитативом, водя над корзинами рукой в браслетах, начала торг.

Город Стенгелис жил, шумя по утрам, ложась поспать в жаркий полуденный зной и просыпаясь, когда солнце присаживалось на край неба за большой пустыней, раскидывая красные юбки по сотням прибитых копытами и колесами дорог. Шумел, пугая ночных бабочек и летучих мышей, звякал посудой к ужину, разливался пьяными песнями и женским смехом. И когда ночь из синей становилась черной, под заунывные крики монахов в древних каменных церквях, снова засыпал, чтоб поутру начать размеренную торговую жизнь.

Убог все дни проводил на крыше, отдирая почерневшую дранку, приколачивая янтарные балясины и, после укладывая поверх них яркую оранжевую черепицу — Карса залезла в свой тайничок и отсчитала из накопленных денег, чтоб хватило черепицы на всю крышу, да еще осталось покрыть навес над плоской кровлей с беседкой. В старой юбке и вытертой мужской рубахе она ползала вместе с Убогом по крыше, помогала, держа за концы деревяшки и любуясь рядами оранжевой чешуи, говорила:

— Давно хотела. И денежку собрала. Да чужого нанимать — себе дороже. Все в доме рассмотрит, не спрячешь, а потом бойся, ночами не спи — вдруг придет. Да уворует. Зелия опять же, за ней глаз нужен. Поработает такой, а мне потом внука нянчить. Куда внуки, я и сама не стара, — добавляла и улыбалась, поблескивая губами в яркой, купленной для себя краске.

— Меня-то не боишься, — смеясь, спрашивал Убог, откладывая молоток и принимая от Карсы кувшин с ледяным кисляком. Пил, пачкая бороду белым. Та звонко, как девочка, смеялась.

— Не боюсь. Ты хороший. И тебе цитра твоя милей любых денег. Ведь так?

— Так, добрая. Так.

— А хочешь, я тебе новую куплю?

Убог ставил на разобранную крышу кувшин и, вытирая бороду, качал головой:

— Нет. К этой привык, она сама меня нашла.

— Да уж. Она нашла, а сапоги, что сменял, тебя потеряли.

— Что сапоги. И без них хорошо, — сидя на крыше, Убог вытягивал ноги и шевелил пальцами.

— Я тебе куплю, — решила Карса, — мягкие, сафьянные, как вот стражники городские носят.

— Ты мне и так уже рубаху справила и кафтан. Штаны новые. Не надо сапог.

— Куплю! Ты ж работаешь. А если думаешь, не заработал, то вечером, на кровле… ты мне сыграешь, Убог? На цитре своей?

— Сыграю, — соглашался певец, щурясь на солнце. И поднимался, потягиваясь, — еще пару рядов кину и пусть прилеживается.

В большой комнате Зелия, ведя по ладоням тонкие линии коричневой хны, слушала доносящиеся из дыр в разоренной крыше разговоры, смех матери, и, поднимая нарисованные брови, думала напряженно. Вспоминала, как по вечерам Карса льет из черпака воду на широкую потную спину Убога. Бродяга поводит плечами, фыркает и трясет головой, а с русых волос летят в стороны сверкающие в свете фонаря капли. Нищий, нищий, зло повторяла себе, разглядывая в зеркальце длинный миндаль черного глаза. И такой, такой сильный, красивый, светлый, как барашек-перволетник. А без копейки в сапоге. Да и сапога нету, мать дура собралась покупать. Эдак все ему отдаст. А он за это…

Зло растерла по руке коричневую жижу и встала, выполаскивая в миске ладони с испорченным узором.

Ужинали теперь втроем. На плоской крыше рядом с навесом маленького второго этажа Карса расстилала жесткую скатерть и ставила на нее миски с тушеными овощами, подносик с жареным мясом, плошки с вареньем и кувшин с простоквашей, а то и с молодым некрепким вином. Когда в первый раз, грузно суетясь, приготовила стол, Зелия, принаряженная к уличным танцам, взобралась наверх и, оглядывая посуду, вдруг решила:

— Дома буду. С вами.

И никуда не пошла, не обращая внимания на тяжелый материн взгляд, села во главе расстеленной скатерти, распуская вокруг сильных колен цветные, поблескивающие в свете звезд юбки. Карса на правах хозяйки присела рядом с Убогом, подкладывая ему в миску мяса и фасоли. И когда попил, махнула рукой на то, что дочь сидит рядом черным изваянием, изредка кидая в рот кусочки, и посветлев лицом, попросила:

— Сыграй, Убог. Спой своих песен.

— Спою, — согласился тот, прилаживая на коленях цитру. Прикрывая глаза, тронул струну, занывшую в плотном стоячем воздухе, который изредка шевелил налетающий от далекой реки ветерок. И запел, заговорил речитативом странные куплеты о пчелах, истекающих отравленным медом, вплетая в песню слова на незнакомом языке.