Изменить стиль страницы

«Исма спит. Устал. Нельзя будить». Она еще раз медленно вытирает руку, досуха, и бережно проводит кончиками пальцев по гладким черным волосам мужа. Он устает, целыми днями лазая с молодыми тойрами по скалам, уча их находить следы и скрадывать зверя, натаскивая в приемах рукопашного боя и показывая ночами, что говорят звезды о погоде и о том, куда идти, если не видно мха на деревьях и примет на скалах. Тойры сильны и неповоротливы, хвастают лишь мощью бугристых плеч: кто в одиночку свалит кривую сосну, выдирая из скал лохматые корни, кто навалясь, задавит соперника тяжелым телом. Долгие времена хватало тойрам умений силы. Но времена меняются и в скудных гористых краях маячат злобные призраки голода и болезней, потому что идущие мимо скал корабли все реже обманываются кострами тойров, не поворачивают в бухты, входы в которые закрыты подводными скалами. С тех пор, как пришли к тойрам жрецы-повелители, стала меняться их жизнь. И Исма — часть этих изменений. Но тойры неповоротливы и в медленных умах. Потому Исму в племени не любят, хотя и боятся. Несколько раз в темноте, когда возвращался в пещеру, свистел мимо виска пущенный сильной рукой камень. И дважды чуял нюхом охотника Исма приготовленные для него ловчие ямы, не попадаясь в них. С жалобами на непокорство к жрецам не шел. После нападений каждый раз устраивал поединки, на берегу, и быки-тойры шли на него по трое, наклоняя большие головы и сверкая из-под низких бровей маленькими углями глаз. А женщины тойров, маленькие и коренастые, с толстыми шеями и большой бесформенной грудью, кричали и улюлюкали, как стая ворон, подбадривая своих мужей и женихов. И всякий раз Исма, вихрем проносясь меж неуклюжих силачей, делая там подсечку, там заламывая бойцу руку, или подбивая ребром ладони под горло, побеждал. Оставался один среди лежащих, с рычанием исторгающих проклятия в небо. Поднимал пустые руки, медленно поворачиваясь, не обращая внимания на беснующихся женщин, старающихся доплюнуть до него. И усталое лицо темнело от мрачных дум.

Только в пещере, когда оставались вдвоем, светлело широкое лицо Исмы, мягко смотрели на суету жены у очага узкие глаза. Когда приходил рано, любил садиться на ковер, привалясь к приступке у большой кровати и следить, как Ахатта, наклонившись и опираясь на руки, раздувает огонь в очаге, как ощипывает скальных перепелов и напевает степную песню, помешивая кашу в котелке. Но чаще появлялся он уже ночью, когда в пещере скакал красный огонь, и Ахатта сидела над тканьем или пластала мясо, натирая солью, чтоб подвесить над огнем, а утром вынести на ветки сосен и целый день отгонять мух от извитых полосок. Или, устав, засыпала на той же приступке, положив под щеку ладонь в присохшей рыбьей чешуе. Никогда не ложилась она без мужа в постель, всегда ждала.

Пусть поспит, хорошо, что крик не разбудил его, снова подумала и бережно убрала руку от невидимой головы Исмы. Хоть и страшно…

Сидя, она решилась и взглянула на стену, по которой днем вилась черная трещина, невидимая сейчас. Если бы совсем темно, то и не понятно, куда смотреть. Вот там должен быть красный ковер, висит от самого потолка. Из-за него выбегают черные маленькие сороконожки, они там живут и Ахатта старается не трогать гнездо, потому что они ловят злых муравьев, приходящих из щелей в камне. А левее, от самой двери висит еще один, коричневый, старый, они были, когда жрецы поселили их в этой пещере. Значит — трещина между ними.

Ахатта могла и не говорить себе, где. Потому что, как все предыдущие ночи, глаза, напрягаясь, поймали еле заметное свечение в глухой черноте. Там, где трещина загибалась, с каждым днем уводя себя вниз, так что получалась на блестящей стене прочерченная ею арка, под изгибом плавало бледное пятно. Размером с детскую голову, подумала она, вспоминая свой сон. И сморгнула набежавшую от напряжения слезу. Притихла, глядя, в надежде, что чернота останется нерушимой. Но нет, чуть привыкнув, глаза снова увидели пятно. Похоже на огромный глаз, подумала она и опустилась на подушку-валик, стараясь шевелиться тихо-тихо. Мутный глаз, нехороший. И он смотрит.

По приказу жреца и просьбе Исмы женщины тойров ткут для них ковер, чтоб прикрыть трещину. Жрец еще раз приходил в пещеру, сидел на скамье, вольготно расставив толстые ноги в плетеных сандалиях, открывающих багровые ногти. Жрецы одевались не так, как народ тойров, и были совсем не похожи на быковатых, неуклюжих мужчин племени. Колени жреца отблескивали в разрезах белого сборчатого покрывала, засаленного по вороту и подолу. А низкий вырез доходил до широкого золоченого пояса, так что всегда была видна безволосая крупная грудь с татуировкой, ломаные линии которой походили на паука, бегущего сразу во все стороны. И на спине паука — серое мутное пятно, будто дырка с клубящимся в ней туманом. Каждый раз, когда кто-то из жрецов проходил близко, Ахатта старалась не смотреть на распахивающийся вырез. А женщины тойров толпились, оспаривая друг у друга честь быть отмеченной прикосновением холеной руки жреца к ямочке на горле и к правой груди.

Жрец-Пастух, войдя, кивнул Исме на его приветственный жест и посмотрел на Ахатту, ожидая, когда она подойдет, подставляя горло и грудь. Но Ахатта, поклонившись, схватила котелок и, присев у дальней стены, стала драить его блестящие бока, набирая в горсть толченую слюду. Тогда жрец сел на скамью и, уже не обращая внимания на Ахатту, окинул трещину ленивым взглядом. Похлопал себя по бедру, оглаживая рассеянно.

— Я замазывал ее глиной, мой жрец мой Пастух. Но глина не держится в камне. Позволь мне нарубить в лесу веток и поставить перед стеной, моя жена заплетет их лыком и…

— Твой разум — полразума, гость Исмаэл. Ты понял, что надо просить разрешения изменить мать-гору, но не понял, что мать-гору менять нельзя. Мы, — жрец оторвал руку от толстого бедра и погладил грудь, серый глаз на спине татуированного паука, — мы проведем обряд, и мать-гора сама скажет нам, что нужно сделать. А пока обряда нет, все должно оставаться так, как хочет мать-гора.

Он благосклонно принял из рук подошедшей Ахатты кубок с горячим хмельным питьем и, грея о бронзу руки, уставился на нее, прихлебывая. Выпив, вернул кубок хозяйке. Встал, подхватывая жезл.

— Мать-гора ничего не делает просто так. Молись богам, Исма, которые помогают тебе, чтобы знак матери-горы не был в наказание. Ты сам знаешь, за что…

Ахатта чуяла его дыхание, отдававшее запахом мертвых цветов с подгнившими стеблями. Стоя напротив, жрец ждал. Она знала, что должна, некрасиво присев, развести руки, подставляя горло для милостивого касания. И потом — грудь. Но не могла. Исма молчал.

И тогда жрец, ухмыльнувшись, пошел к выходу, сдвинув Ахатту с места, будто она — вещь.

Той ночью, лежа на груди Исмы, Ахатта шептала:

— Хочешь, побей меня, муж мой Исма, мой степной волк, мой сильный. Но я не смогла. Хочешь, я утром сама пойду к жрецам и попрошу их…

— Нет! — Исма охватил ладонями щеки жены, приподнял ее голову, — ты никогда не пойдешь к ним, поняла? Ты моя жена, моя Ахатта и подчиняешься мне. Так было и так будет. Только мое слово — закон для тебя.

— Да, — она закивала, плача от облегчения. И муж, засмеявшись, притянул ее к себе, слизывая слезы с высоких скул.

— Вот мой воин, мой храбрый охотник, плачет, как маленький степной заяц без матери. У-у-у, Ахи, у-у-у…

— Перестань. Не смейся надо мной!

— У-у-у…

— Я тебя укушу!

— Укуси. А я тебя съем.

— А я хочу ушек. Помнишь, Исма, мы ели ушки, обдирали с них лохматую шкурку?

— А Пень нашел целую поляну и объелся так, что полдня просидел в кустах…

Лежа в темноте Ахатта перебирала каждое слово из разговора, закрыв глаза, чтоб не видеть мутного, плавающего на черной стене пятна. И улыбалась, вспоминая Пня со спущенными штанами в кустах, смеющуюся Хаидэ с пучком зеленых, кисло пахнущих ушек. Исму, своего Исму, стоящего поодаль, и его взгляд, только на нее, с улыбкой.