Изменить стиль страницы

Зеленые завитки, украшенные круглыми ягодами и острыми иглами шипов, первый внутренний круг узора…

…Еще крыжовник есть за горой-клыком, она ходила туда, тайком, когда никак не могла смириться с тем, что солнце садится так быстро, маня кинутыми по воде золотыми лентами. Ей казалось, если перебраться за клык, там — широкое поле, с далеким краем, тонущим в тумане, и все заковано в бронзу вечернего солнца. Бежать по траве, твердо ступая кожаными подошвами, кричать, пусть ветер унесет крик в небо, мешая его с птичьими голосами. Но когда, ободрав руки о колючие кусты и располосовав голенище сапожка, выбралась на вершину клыка, то увидела лишь еще одну бухточку. И так же прикусывал край моря еще один горный выступ с растущими на нем кривыми соснами. Она и спускаться не хотела. Но полное безлюдье маленькой бухты влекло, и, потратив еще немало времени, Ахатта, спрыгнула, наконец, на белый хрустящий песок. Прошлась по нему и, вспомнив, как давным-давно, в детстве, купались, убежав из стойбища, засмеялась и стала скидывать на песок кафтан, расстегивая костяные пряжки, кожаную длинную рубаху, подпоясанную чеканным наборным пояском. И серую полотняную нижнюю рубашку сняла. Осталась лишь в ожерельях.

Синие волнистые полосы, прорезанные красными и золотыми нитями — по нижнему внутреннему краю…

… Зашла в воду, пожимаясь от непривычной прохлады. Мылась долго, окунала в прозрачный холод черные волосы, вздыхала, отжимая их застывшими руками. А потом упала на живот, смеясь и колотя руками, чтоб брызги просвечивали на солнце. Выйдя, подтащила к себе кафтан и уселась на него, греясь. Солнце медленно двигалось к черной горе и Ахатта, задремывая, подумала — в их бухте, в которой весь песок захламлен рыбьими потрохами и старыми углями, уже темно и тоскливо. Вдруг свистнула птица, еле слышно, и дрема слетела. Ахатта выпрямилась, замерев, чутко слушая все, что обступило ее. И поняла — слишком тихо. Даже редких лесных птиц, которые живут в этом древнем лесу, таком старом, что он еле кормит сам себя, и весь зарос лишайником и мхами, и то не слыхать. Она нащупала на песке рубаху, прижала к обнаженной груди, бросая по сторонам быстрые взгляды.

Угловатые фигурки, стоят частоколом, расставив крепкие черточки-ножки, срослись палочками-руками — не обойти…

…Взвилась, услышав среди сосен хохот и свист. Тыкаясь головой, натянула на мокрое тело нижнюю рубаху, накинула кафтан. Сгребла кожаную рубаху, и, забыв на берегу сапожки и короб для ягод, побежала, увязая в песке, к береговым скалам. Падая и расшибая колени, лезла наверх, злость туманила разум так, что она ничего не видела вокруг себя, хваталась за острые шипы, раня ладони. Подвернув ногу, свалилась в кусты на склоне и притихла, кляня себя за неосторожность. Позади на камнях перекликались парни-добытчики, разыскивая ее. Ахатта отползла в самые заросли. Осмотрелась зло. Дурной лес, старый, никуда не годный. В брошенных кое-как камнях растут кривые сосны и дубы, насыпают под корневища иголки и листья, и там, на крошечных островках дерна, цветут бледные фиалки, почти невидимые тонкие колокольчики. Протыкая скудную почву, лезет по стволам плющ-ломонос, заплетает деревья, свисая с ветвей неопрятными бородами. Иногда толпятся по россыпи скал кусты крыжовника, дикой розы, или рябина стоит одна, светит чахлыми гроздьями. Нет уютных лощин, нет овражков с родниками, нет рощиц, укутанных по прямым древесным ногам плотным веселым кустарничком. И даже толстых больших деревьев, по веткам которых можно белкой взобраться в крону и притаиться там — нет в дряхлом лесу. Только лежать, сунув голову под камни, ощущая, как торчит над взгорком бедро и плечо, как ни старайся вжаться в гнилое крошево.

В черном круге танцуют красные пятна, как ожерелье из огненных каменьев на шее злой богини ночи…

… Сосны почернели, а земля стала вовсе невидимой. Мужские крики удаляясь, стихли. Тогда Ахатта встала и, перебирая руками по кривым стволам, спустилась с вершины скалы-клыка на истоптанный песок бухты тойров. Прошла мимо костров, на которых, препираясь, жарили рыбу женщины и, подбирая усталой рукой подол криво подвязанной рубахи, медленно пошла по тропинке, окруженной тусклыми огнями, пробивавшимися из щелей в камне.

Светлый круг в черном круге, в самом сердце его. И посреди света — две полосы, две фигуры, одна повыше, другая пониже. Одна шире, другая — тонка. Слиты посередине…

Поворачиваясь на топчане, спящая Ахатта застонала, откинув худую руку. Под посеревшей смуглой кожей толкалась, выпячивая вены, кровь, темная, как медленный яд.

…а над головами вытканных в светлом круге фигур, слитых, сплетенных руками, с головами, касающимися друг друга — рисован резкими черными линиями чужой знак, смотреть на который — нельзя. Даже во сне. Нельзя!..

На плече горы, кинутом в сторону моря, чему Ахатта каждый день радовалась, напоминая себе, что могли они жить и на другой, лесной стороне горы, вышла на узкую тропку, ведущую к входу в жилье. Нырнула в расщелину и, нащупывая босыми, застывшими от ночного холода ногами камень, прошла долгий извилистый путь навстречу красному мерцанию. Сердце неприятно ныло. Раз горит огонь в доме, значит Исма там, вернулся голодный, а она бредет, без орехов, босиком, с исцарапанными руками. Не боялась, что муж посмотрит грозно и отругает, а то и взмахнет плетью, висевшей на стене знаком супружеской власти. Но ведь устал и голоден. А она — степи захотела, и моря.

Знак, похожий на паука, черный шестиугольник со слепой дырой в середине, там, где должен бы на узоре ковра быть глаз — сердцем орнамента. Но вместо глаза — непонятная серая каша, туман, в который смотреть — нельзя!

…Шагнула в неровный проем-арку, виновато улыбаясь. И встала. Посередине большой комнаты, рядом с круглой выемкой очага, на гостевой скамье сидел жрец-пастух. Сидел прямо, сложив на коленях жирные белые руки с красными, будто кровью крашеными ногтями. И, полузакрыв глаза на одутловатом круглом, как полная луна, лице, смотрел на Ахатту. Исма стоял рядом, выпрямившись и держа руку правую руку на левом плече, как должно стоять в присутствии повелителя. Ахатта хотела рассмотреть, как глядит на нее муж, подумав быстро, долго ли стоит так, рука наверно, вовсе затекла. Но жрец наклонился и, подхватив жезл, ткнул им в короб на полу. Крышка откинулась, горка орехов высыпалась на ковер, устилавший полы.

— Твоя непослушная жена все-таки заботится о тебе, высокий гость Исмаэл.

Складки белого покрывала обнажали жирные плечи, вырез на груди расходился, показывая татуированный знак власти. Жрец пошевелил палкой, рассыпая горку орехов по всему ковру, поддел за драное голенище лежащий тут же сапожок.

— Но жены скудны умом, вместо ума носят они на себе сладкие камни, выточенные демонами для мужского безумия, — по красным блестящим губам поползла ухмылка, и Ахатта стянула на груди вырез серой рубахи.

— Спроси ее, высокий гость Исмаэл, кого завлекала она, пока ты трудился в поте мужском, пока совершал мужские труды на благо могучих тойров, принявших вас как родных.

— Я. Я не…

— Замолчи, женщина. Тот, кто выточил тебя из сладкого камня, вложил в твой рот язык змеи. Ничего для добра не скажет он. Я скажу вместо тебя.

Он поднялся, опираясь на палку, и свет в очаге запрыгал, бросая блики на белые одежды и чеканный серебряный набалдашник в виде головы грифа. Жрец кивнул Исме и тот, медленно опустив руку, склонил голову, хмурясь. Проходя мимо стоящей Ахатты, жрец втянул воздух, расширяя ноздри плоского носа, обшарил ее фигуру бледными, будто плавающими в тумане глазами с черными точками зрачков.

— Я ухожу. Тебе решать, что получит она за непослушание. Но знай, юноши тойры неукротимы в забавах. И та, что манит их бесстыдством, может оказаться растоптанной, как детская куколка из коры. И винить будет ей только себя. А мать-гора, что держит нас у своей груди, накажет того, кто попустил бесстыдную сладость.