Изменить стиль страницы

— Вождь Торза! Твое племя!

Вися перед чужой пустотой, манящей нездешней сладостью, Торза скривился, наполняясь злобой, и нашарив у пояса нож, выдернул его из ножен. Не отводя глаз, резко повел левой рукой, поймал край замшевой рубахи, притянул к себе старого урода, жабу, смеющую квакать о том, что важнее для великого Торзы, непобедимого, лучшего…

Серая пустота кивнула, ободряя и подсказывая. Свернулась мягкими завитками, рисуя лицо Энии, ее лоб, ее гордый нос и раскрытые губы, ведь он брал ее, брал амазонку, лежала под ним, он — победитель!

— Твои дети, вождь!

Торза коснулся ножом старой шеи, удерживая шамана за оттопыренный ворот. Раскрыл рот, шипя, повторяя слова за своей Энией, что лежала среди тяжелых белых цветов, истекающих соком любви:

— С-слишком зажился, старая плесень…

Одновременно с движением ножа, с неумолимой плавностью входящего в сухую старческую кожу, в уши его грянуло имя:

— Хаидэ!

Тело Торзы судорожно скрутилось, задергавшись, и он со стуком упал на вытоптанную землю рядом с потухшим костром. Ударился головой и пополз прочь, мыча, хватаясь за стебли вылощенной травы окровавленной рукой. Но тут же остановился и завертелся на месте, как вертится волк, сшибленный ударом конского копыта. Вскидывался и падал, ничего не видя, оглохнув от ярости и непонимания. И, падая, бился и бился головой о землю, чтоб не пустить в голову мысль о том, как плавно вошло лезвие в старую шею.

* * *

Перед утром степь ненадолго стихает. В ночи, когда спят те, кто принадлежны людям, подстраиваясь под них, степь живет: шевелится, дышит, разевая тысячи глоток, видя все в темноте, скрывающей ночную жизнь от человеческих глаз. Кругом идет охота — от большой, в которой, вытянув над травой хвосты, стелятся волки, на бегу обходя испуганного бычка или подкидывая ударом лапы зайца; до малой, швыряющей в усатый рот козодоя из теплого воздуха бабочек и мошек.

Но перед утром стоит тишина. Еще темно, глухо и не побледнели звезды, еще катается среди черных облаков круглая луна, и вдруг посреди травы удивленно цвикает первая птица, будто спрашивает что-то у мира. Ей отвечает другая. А через один вдох тишина распадается на множество птичьих криков. И младшие ши небесного шамана знают — если уж цвикнула первая птица, то кончилась ночь и никогда не останется ее вопрос без ответа.

Об этом привычно посмеиваясь, рассуждал старый Патахха, говоря о месте человека в огромном мире. Пусть все люди умрут, птицы все равно заведут свои песни… Все люди. Все, какие есть.

Но сейчас, стоя над изломанными телами, брошенными на теплую землю, младшие не верили, что мир продолжит жить. Как ни в чем ни бывало задаст свой вопрос глупая птица, не подозревая, что мира больше нет, потому что, согнувшись почти пополам, у мальчишеских ног лежит тело старика, который, оказывается, маленький и совсем худой. Да он ли это?

Безымянный ши нагнулся, напрягая глаза, вдохнул запах крови, протянув руку, потрогал черную лужицу под щекой. И выпрямляясь, огляделся отчаянно. Они все молчали. Потому что рядом с Патаххой лежал, изредка вздрагивая, вождь, а ши нельзя говорить своих слов, лишь слова старого шамана. Такова была клятва.

Трое, знающие каждый жест, каждое шевеление пальцев и каждую улыбку старого лица, споро исполняющие все поручения, и уже ведающие о том, как идти вниз и куда воткнуть нож в горле жертвенного барана, как простучать в барабаны, чтоб мир раскрылся перед глазами, — не знали, как им быть сейчас. Мысли бились вразнобой, метались, как мечется в клетке пойманная птица, ранясь и ломая тонкие лапки.

Но мир неумолимо жил, раздалось посреди темноты первое птичее:

— Цви?

Ему тут же ответило другое. И утро, вливая свет по капле в черную ночь, загомонило еще невидными птицами. Как всегда.

Застонал, приходя в себя, вождь, зашарил по земле руками, сел, стискивая липкую рукоять ножа. Глянул на мальчиков, потом на лежащее рядом сухонькое тело и закачался, хватаясь руками за плечи крест-накрест. Но тут же вскочил, закричал сорванным голосом:

— Что стоите, неучи? Быстро, за водой. А ты тащи тряпку. Где у Патаххи травы? Знаешь? Ты? Бегом, нужны листы лапушки, да побольше. И подорожника неси!

Падая на колени, бережно повернул старика на спину, лицом вверх, страшась увидеть мертвый блеск глаз под застывшими веками. Серое утро, еще без солнца, показало ему черный разрез под ухом и слипшиеся от крови волосы.

— Не умирай, старик, — шептал Торза, дергая рукой замшевую рубаху, пытаясь услышать — стучит ли сердце, — я не смогу понять без… без тебя, что увидел. Оно такое… Я не растолкую. Это ведь ты у нас — насчет высших высот и нижнего мира, шаман. Не умирай.

В сильных руках тело Патаххи свисало, как соломенная кукла, попавшая в дождь, и вождь испуганно понял, он любит этого, как любил бы отца. Ожидая мальчиков с травами, баюкал старика с мертвым лицом, а перед глазами плыла череда лиц, связанным одним общим — он, вождь Торза, всех их любил.

Эния, рыжеволосая и сильная, красивая до кружения головы. Любил и отнял жизнь, потому что дочь была важнее — для племени.

Хаидэ — круглощекая, с упрямыми глазами и нежным подбородком. Дочь, ради которой он пожертвовал матерью и потому любимая вдвойне. Потом он… принес в жертву ее саму.

Исма. Ловкий, лучший воин племени, Зуб Дракона Исмаэл, он мог стать его сыном, правой рукой, но стал посланцем в дальнее племя, отданный чужим богам, навсегда, так же, как отдана была Хаидэ. Ради общего блага.

Торза сглотнул, обхватывая легкую голову старика широкой ладонью.

Абит. Коренастый, невысокий, учитель мальчишек, да они до сих пор ищут его в толпах, отправляясь в города и на караванные пути. Был проще Исмы, не так красив и не так быстр, но только сейчас Торза непобедимый понял, что любил его, как любил бы другого своего сына, и его любви хватало на обоих — взрослых мальчиков, его мальчиков, его гордость. А он уничтожил его! Изгнал, лишив памяти. Заботясь о племени…

И вот, на его руках лежит еще один… Сколько раз Торза покидал свою палатку, оставляя сонную рабыню или молодую из племени. Ехал через степь, дыша вечерним воздухом и глядя на красное солнце. Всякий раз по делам и всякий раз — чтоб увидеть старика. И не было б дел — придумал бы их.

Как жить, если и его он убил? Сам. Своими вопросами заставив отправиться в опасное путешествие.

Всходило солнце, неся с собой краски, от которых зажелтела сухая трава, стало синим высокое небо, полное облаков радости, маленьких и мягких, как месячные щенки. Падая и тут же поднимая себя красными крыльями, прилетела легкая бабочка и опустилась на лоб Патаххи, раскидывая яркий рисунок поверх землистых морщин, роняя тень на закрытые глаза.

Безымянный, протопотав, присел на корточки, протягивая вождю мокрую тряпицу, заблестевшую, как слюда. И Торза, шепча, обтер сухое лицо, бережно проводя по сомкнутым векам. Прижал тряпку к ране. Разминая сунутые в руку листы подорожника, сунул их в рот, разжевывая и, сплюнув зеленую кашу в горсть, примял на ране. Покрыл сверху широким листом лапушки, опушенным белыми ворсинками. И сказал:

— Я убиваю любимых, шаман. Это потому что я — вождь?

Через площадку летали стрижи, чиркая утренний воздух острыми крыльями. Из трав выпрыгивали кузнечики и сваливались обратно, стрекоча громко, как птицы. Над головой, кликая на каждый взмах огромных крыльев, тянулись клином белые лебеди. И под растерянным взглядом вождя серые веки раскрылись, показывая помутневшие от боли глаза. Сухой рот треснул в слабой улыбке.

— Правильный ответ, Торза не-по-бе-д-д…

— Молчи! Молчи, я отнесу тебя в тень.

Уложив раненого у боковой стены палатки, Торза присел рядом, не отводя глаз от серого лица. Утро ярилось, кричало и пело, катило по небу белые клубы облаков, кидало на землю горсти света, и, брызнув поодаль легким дождем, протянуло радугу на краю неба. Мальчики, молча и быстро скатывали сеть. Снимая с нее звериные головы, укладывали их в торбы, пересыпая сухим листом живуца. Поправляли костер, и, расчищая его от сгоревших ночью ветвей, несли охапки хвороста.