— Не унесу… не бойтесь… ваше вам и останется…— только пробормотала она.
— Ладно, ладно!— злобно кричала «тетенька».— Ладно!.. Знаем мы вас!..
Девицы хихикали.
— У, дура!— кричала полная и красная «тетенька».— Подумаешь, тоже… в честные захотела!.. Да ты видала ли когда, честные-то какие бывают?.. Ах, ты!..
Красное бархатное платье, которое Саша только раз и надевала и которого она так давно страстно желала, скомканное полетело в общий узел. У Саши навернулись слезы жалости и обиды.
— Да что вы, в самом деле! — дрожащими губами проговорила она, делая невольное движение в защиту своих платьев.
Но «тетенька» быстро, точно этого и ждала, загородила ей дорогу, ударила по руке, и когда Саша охнула от испуга и боли, пришла в восторг злости, ударила Сашу еще два раза по щеке и потянула за волосы.
— Вот тебе!— закричала она уже в решительном исступлении, так что крик ее был слышен на подъезде и пришел швейцар, рябой и равнодушно злой человек.
— Ишь ты… представление!— сказал он.
Саша вспыхнула вся, хотела что-то сказать, но вдруг отвернулась к стене и бессильно заплакала.
— Скоты вы все неблагодарные!— вдруг сладострастно разнеживаясь от побоев и слез, плаксиво прокричала «тетенька», потом вспомнила Любку, из-за которой у нее были большие неприятности с полицией, и опять осатанела:
— Маешься с вами, одеваешь, обуваешь, а вы… Ну, узнаешь ты у меня, как собаки живут!— стиснула она зубы, так что в глазах у нее все завертелось.
— Я… т… тебя пррокл…
Саша замерла, побледнела и так и села на пол, прикрываясь руками.
—Те… тетенька…— успела проговорить она.
Толстое жирное колено тетеньки ударило ее в лицо, так что она стукнулась затылком о подоконник, и на голову ее и спину градом посыпались удары, от которых тупо и больно вздрагивало сердце. Саша только закрывала лицо и стонала.
— Вот…— запыхавшись и шатаясь, остановилась «тетенька».
Глаза у нее стали совсем круглые и дикие, так что даже странно и страшно было видеть ее лицо на человеческом теле. Она еще долго и скверно ругалась и смотрела на Сашу так, как будто ей было жаль так скоро уйти и перестать бить.
— Смотри, придешь опять, я тебе это высчитаю!— наконец прокричала она и ушла, громко ругаясь и дыша тяжело и возбужденно.
Саша, оглушенная и избитая, встала, машинально поправила волосы и задвигалась по своей комнате, испуганно оглядываясь. Дверь она потихоньку затворила и уже тогда села на кровать и стала плакать, закрывшись руками. Но плакала она не столько от боли и от обиды, сколько от того, что перед ней вдруг открылась какая-то неопределенная страшная пустота, и ей стало так страшно, что она едва не побежала просить кого-то, чтобы ее не трогали и оставили тут навсегда, как была.
Потом потянулся долгий и томительный вечер.
В зале, по обыкновению, весело и громко играла музыка, и Саша знала, что там сейчас светло и людно. Ей по привычке хотелось туда, но она не смела выйти и сидела одна в пустой и полутемной комнате, прислушиваясь к глухо доносившейся сквозь запертые двери музыке и говору и смеху проходивших по коридору девушек с их выпившими гостями.
Саша целый день ничего не ела и ей было нехорошо. Потом она помнила только, что в комнате от свечи ходили большие молчаливые тени, было холодно и как-то глухо; а в черный четырехугольник окна опять стучал невидимый дождь. Вечер ей казался не то что длинным, а каким-то неподвижным, точно времени вовсе не было.
И никаких мыслей и чувств не было в ней, кроме чувства бесконечного, удручающего все существо одиночества.
На другой день ей пришлось побывать в участке, где тоже было страшно и тоскливо. Большие белые окна смотрели как мертвые, столы были черные, люди грубые и любопытно злые. И Саше казалось, что эти уже имеют право сделать над ней все, что угодно.
Над ней смеялись и даже издевались. Кто-то сказал:
— Кающаяся!..
И слово это выговорил со вкусом, сочно и зазвонисто. Саша уже не плакала, потому что ее сознание охватил точно туман, в котором она почти уже не понимала, что с ней делают.
У нее отобрали какую-то подписку, куда-то послали, сначала в одно, а потом в другое место, и голодную, усталую, совершенно утратившую человеческое чувство, доставили в приют.
IV
Саша не спала почти всю ночь и все думала. Ибо перед ней, маленькой женщиной с маленьким и слабым умом, встал какой-то громадный и неразрешимый вопрос.
Было темно и тихо. Свет от уличных фонарей падал через окна на потолок и неясно ходил там, вспыхивал и темнел. С улицы слабо, больше по дрожанию пола, доносилось редкое дребезжание извозчичьих дрожек по оттаявшей к ночи мостовой. Была сильная мокрая оттепель и слышно было, как за окном падали на железный карниз крупные тяжелые капли. Все спали и на всех кроватях смутно чернели неопределенные темные бугры, прикрытые такими же твердыми, с деревянными складками, одеялами.
Саша блестящими глазами из-под уголка одеяла как мышь, оглядывала комнату и чутко прислушивалась ко всякому звуку, и к падению грустных капель за окном, и к скрипу дальней кровати, и к тяжелому долгому дыханию, и к непрестанному хриплому храпу, откуда-то из темноты разносившемуся по комнате.
Саше было странно, что все так тихо и спокойно, что не шумят, не танцуют, не дерутся, не пьют, не курят и не мучают. И вдруг какое-то теплое, легкое и радостное чувство охватило ее всю, так что Саша даже вздрогнула и порывисто уткнулась лицом в жидкую подушку, на которой наволочка лежала грубыми складками.
Саша только теперь поняла, что прежняя жизнь кончена. Что уже никогда не будут ее заставлять ласкать пьяных и противных мужчин. Не будут бить, ругать, что весь этот чад ушел и не повторится. А впереди, точно восходящее в тихом радостном сиянии солнце, стало светить что-то новое, грядущее, радостное, чистое и счастливое. И уже от одного сознания его Саше показалось, что она сама стала легче, чище, светлее. Что-то сладкое давнуло Сашу за горло, и горячие тихие слезы сразу наполнили ее глаза и смочили возле щек нагревшуюся, пахнущую мылом подушку.
«Господи, Господи… дай, чтобы уж больше… чтобы стать мне такой… как все… дай, Господи, дай!..»— с напряженным и рвущимся из груди чувством непонятного ей восторга и умиления, почти вслух прошептала Саша.
Было что-то жалкое и слабое в этой молитве, и странно было, что так молилась здоровая, красивая, горевшая от силы жизни женщина.
Саша хотела вспомнить все обиды, Польку, «тетеньку», Любку, но мысленно отмахнулась рукой.
«Бог с ними!.. Было и прошло… и быльем поросло! Теперь уж все, все будет совсем по новому… Буду ж и я, значит, человеком, как все… тогда уж никто не крикнет… как тот усатый в участке. Господи, Господи… Создатель мой!.. До чего ж хорошо это я надумала… Будто уж и не я вовсе… Знакомые у меня теперь будут настоящие… Сама буду в гости ходить… работать буду так… чтобы уж никто-никто и не подумал»…
Как-то незаметно для самой Саши всплыл перед нею образ того студента, который устроил ее в приют.
«Красавец мой милый!» — бессознательно, с бесконечной важностью и благоговением прошептала Саша, и уже когда прошептала, тогда заметила это.
Ей было привычно, ничего не чувствуя, называть всех, бывших у нее, мужчин ласкательными словами, но теперь ей стало стыдно, что она подумала так о нем. Но так хорошо стыдно, что слезы легко опять набежали на блестящие широко раскрытые на встречу слабому свету из окон, глаза. Саша тихо и радостно улыбнулась себе.
«Миленький, золотой мой», — с невыразимым влекущим чувством, прижимаясь к подушке, стала подбирать все известные ей нежности Саша. И все ей казалось мало, и хотелось придумать еще что-то, самое уж нежное, хорошее и жалкое.
«Спаситель вы мой!»— почему-то на «вы» вдруг придумала Саша, и именно это показалось ей так хорошо, нежно и жалко, что она заплакала.
«Чего ж я плачу?»— спрашивала она себя, но крупные и теплые слезы легко, сладко струились по ее щекам и расплывались по подушке.