Изменить стиль страницы

«Просто похоть!» — грубо подумал он, чтобы успокоить себя, и хотя всегда считал похоть дурным чувством, но это объяснение его успокоило, так страшна для него была мысль, что он мог бы влюбиться в бывшую публичную женщину, какова бы она ни была теперь.

«И надо кончить все это сразу… Папа прав совершенно! И какой я дурак, у другого бы это вышло просто, легко и красиво, а у меня вышло так грубо, стыдно… и сам я запутался некрасиво!.. Какой я несчастный! Почему мне ничего не удается?.. Ведь я хотел самого хорошего, а выходит грязь!.. А почему грязь?.. Это не потому, что я ее вытащил, и не потому, что я ее целовал в больнице… А почему же?— с отчаянием подумал Дмитрий Николаевич.— А потому, ведь, что на одну минуту я допустил возможность какой-то близости между собой и ею, допустил как будто… что я могу любить женщину, которая всем отдавалась… Я с нею как бы стал рядом, и вместо спасителя стал близким ей человеком!.. Вот и грязь!.. А ведь она в меня влюблена!— вдруг спохватился он с ужасом.— О, как это тяжело все! Надо кончить, надо кончить!.. Конечно, дам ей денег на машинку, на прожитие первых месяцев… И больше никто от меня не может ничего требовать!» — с ожесточением против чего-то, что смутно, но упорно-тоскливо стояло у него в груди, чуть не вслух проговорил Дмитрий Николаевич, подходя уже к дому, где жил студент Василий Федорович Семенов.

Семенов был болен чахоткой, а потому всегда сидел дома, и теперь встретил приятеля желтый и сумрачный от усилившегося к вечеру и от сырой погоды кашля.

— А, это ты,— сказал он, отворяя дверь.

В его комнате, несмотря на открытый отдушник, было сильно накурено табаком, от которого Семенов не отставал, хоть и был болен грудью.

— Опять куришь!— с дружеским и соболезнующим чувством сказал Рославлев, снимая шинель и шапку.

— Все равно…— неопределенно махнул рукой Семенов, и в его голосе не было иного чувства, кроме тупого равнодушия.

— Ну…— проговорил Рославлев, сел и, закуривая папиросу, сейчас же заговорил о том, что его занимало.

— Я к тебе по делу… а?

— Ну?— равнодушно протянул Семенов, морщась от мучительного приступа кашля, который он старался, напрягая грудь, удержать. Ему все казалось, что его болезнь, и кашель, и то, что он выплевывает мокроту, и его постоянно окровавленный, заплеванный платок возбуждают в людях не сострадание, как они стараются показать, а брезгливое чувство. Когда он кашлял или шел в переднюю выплюнуть мокроту, он чувствовал, что на него стараются не смотреть, отворачиваются, и сам себе он казался тогда грязным, противным, мокрым пятном, около которого даже стоять противно. И всегда в таких случаях он сознавал, что не виноват в болезни и в ее симптомах, что имеет право болеть, плевать, кашлять, что никто не смеет презирать его за это, и все-таки страдал и чувствовал страшную ненависть ко всем.

От Рославлева за три шага слышен был свежий, приятный запах холодного воздуха, принесенного со двора, и молодого, сильного человека. Этот бодрый и сильный запах входил в легкие Семенова и был приятен им и мучительно тяжел и ненавистен его, измученному болезнью и страхом смерти сознанию.

—  Ну? — повторил он и, не удержавшись, закашлялся, брызнув тонкими, запекшимися губами.

— О, черт!— с бесконечной ненавистью и к себе, и к кашлю, и к Рославлеву прохрипел он.

Рославлев, именно с тем чувством, которое подозревал Семенов, с брезгливой жалостью сильного и красивого к больному и безобразному, смотрел в сторону, но думал не о нем, а о том, как начать.

Когда Семенов перестал кашлять, отошел от плевательницы и сел на кровать, потирая грудь рукою, Рославлев заговорил:

— Помнишь, я тебе рассказывал о той проститутке, что…

— Помню,— ответил Семенов, вовсе не помня, сказал потому, что ему все хотелось перебить здоровый и красивый голос.— По проституткам ходишь…— зачем-то прибавил он.

Рославлев вскинул на него удивленными глазами и, не смущаясь, весело возразил:

— Нельзя…— все люди…— и, уже сказав это, вспомнил о болезни Семенова и неловко замолчал.

Молчал и Семенов, машинально крутя пальцами тощую и маленькую бородку.

— Ну, так что,— спросил он опять.

— Да,— оживляясь, заговорил Рославлев,— я ее оттуда взял и пристроил в приют этот… ну, а она… можешь себе представить, в меня влюбилась!

И при этих словах Рославлев вспомнил Сашу, такую чистенькую и свежую, какою он обнимал и целовал ее в больнице, и ему стало странно, что он о ней говорит «проститутка» таким смеющимся и легким голосом.

— Что же тут удивительного,— улавливая его презрительный тон и почему-то обижаясь за проститутку, точно за самого себя, возразил Семенов.— Ты ее «спас»… спаситель… хм!..

Рославлеву, хотя он был уверен, что это прекрасно и что он точно — спаситель, стало смешно и неловко.

— Нет, в самом деле,— смеясь, говорил он,— влюбилась…— И прежде, чем успел сообразить, прибавил:— и, знаешь, она просто прелесть какая хорошенькая!..

— И ты в нее влюбился?— усмехнулся Семенов, и усмешка у него вышла добродушная.

Рославлев сначала улыбнулся, но сейчас же и ответил:

— Глупости. Какая тут может быть любовь! Просто мне жалко стало, когда она руку поцеловала, ну и… вообще, она хорошенькая, и я же ее знал и раньше.

—Значит, ты и после «спасения» с нею «того»?— спросил Семенов с злой насмешкой.

— Не-ет, что ты!— искренно считая это гадким, сказал Рославлев и покраснел.

— Чего ж ты?

Рославлев замялся, с испугом припоминая то, что было между ним и Сашей в больнице.

— Да что… Я знаю, что это нехорошо!— доверчиво прибавил он, рассказывая Семенову уже все, что с ним случилось.

Семенов молчал и слушал, все так же покручивая тонкие волоски бесцветной бородки и так же удерживая кашель. И в этой комнате с затхлым лекарственным запахом, около маленькой и плохой лампы, в присутствии молчаливого больного человека, с озлобленным на все лицом, было так неуместно и странно то, что он рассказывал, что Рославлев замолчал и смотрел на Семенова.

— Василий Федорович!— позвала тонким голосом мещанка, хозяйка Семенова, из-за перегородки.

— Чего?— отозвался Семенов, не поворачивая головы.

— Чай будете пить?

— Давайте.

Послышалось звяканье посуды, скрипнула дверь, и тощая беременная женщина в платочке принесла синий чайник и другой,— белый, маленький, два стакана из толстого стекла и ситный хлеб. Пока она устанавливала все это на столе, студенты молчали.

— Сами заварите?

— Сам,— ответил Семенов.

Она ушла, натягивая концы платка на тяжелый, круглый живот.

Семенов достал чай и насыпал его в чайник. Рославлев внимательно смотрел на это и в душе у него было недоумелое и обидчивое чувство.

«Чего ж он молчит?.. Знает, ведь, как мне трудно было все высказать, и молчит!.. А, впрочем, чего я от него хочу?.. Он и не пойдет… Лучше просто написать… конечно, лучше написать!»

— Ну, что же ты скажешь?— неловко и против воли спросил он.

— Что?— равнодушно спросил Семенов.

— Да вот… насчет всей этой «истории»?— притворяясь улыбающимся и уже с досадой, весь наливаясь кровью и боясь, чтобы Семенов этого не заметил, пробормотал Рославлев.

— А что я тебе скажу?— сердито отозвался Семенов.— Глупости все это.

— Как?

— Да так… Я тебя и не понимаю вовсе: какого ты черта взялся за это дело и чего теперь мучаешься.

— Странное дело,— обидчиво возразил Рославлев.— Чего взялся?.. А ты бы не взялся?

— Нет,— упрямо сказал Семенов.

— Тем хуже для…— усмехаясь, сказал Рославлев.

— Нет, не хуже!— визгливо крикнул Семенов и вдруг опять мучительно и тяжело раскашлялся. Он хрипел, задыхался, плевался и отхаркивался, и все его тщедушное тело дрожало и извивалось.

Рославлев, не глядя на него, ждал, когда это кончится, и ему было досадно от нетерпения и невольно хотелось крикнуть: «Да перестань ты!..»

Семенов, тяжело дыша, замолчал, вытер наполнившиеся слезами глаза и холодный мокрый лоб и встал.