— А кому удавалось развить все свои способности? Счастлив тот, кто знает свои пределы и довольствуется ими.
— Я перешагнула через эти пределы. И больше не могу. Довольно уже жизнь насиловала, трепала, калечила меня. А ведь я могла быть обыкновенной женщиной, здоровой и красивой и при этом непохожей на толпу.
— Не все упущено. Я отчетливо вижу тебя именно такой.
— Ну скажи, какой?
Он описал, какой бы она была в иных условиях, где могла бы развиваться естественно и гармонично, любить, быть любимой и счастливой. Ей было отрадно его слушать. Но немного погодя она сказала:
— Нет, теперь уже поздно.
— Что ж, тогда остается сказать себе то, что сказал старик Гендель, когда ослеп:
Кристоф подошел к роялю и напел эту фразу. Франсуаза расцеловала его, своего милого необузданного оптимиста. Для нее общение с Кристофом было благом, но она-то причиняла ему зло, — так, по крайней мере, со страхом думала сама Франсуаза. У нее бывали приступы отчаяния, и она не могла утаить их: любовь лишала ее воли. Ночью она лежала рядом с ним в постели и молчала, скрывая смятение, но он догадывался и умолял ее, свою подругу, такую близкую и такую далекую, разделить с ним гнетущее ее бремя; и тут, не выдержав, она открывала ему душу, рыдала в его объятиях; потом он долгие часы утешал ее, терпеливо, без всякой досады, но под конец это постоянное беспокойство стало угнетать его. Франсуаза боялась, что он заразится ее тоской. Она любила его по-настоящему и не могла допустить, чтобы он страдал из-за нее. Ей предложили ангажемент в Америку; она согласилась, чтобы отрезать себе все пути. Он был унижен тем, что она покидает его. Она тоже чувствовала себя униженной. Почему они не могут дать друг другу полное счастье?
— Ах ты, мой бедненький! — говорила она, улыбаясь грустно и ласково. — Какие же мы с тобой нескладные! Когда еще мы найдем такой случай, такую чудесную дружбу? Но ничего, ничего не выходит. Такими уж мы уродились дураками!
Они посмотрели друг на друга растерянным и печальным взглядом. Засмеялись оба, чтобы не расплакаться, обнялись и расстались со слезами на глазах. Никогда они так не любили друг друга, как в час расставания.
Когда она уехала, он вернулся к искусству — своему неизменному спутнику… О, блаженный покой звездного небосвода!
Вскоре Кристоф получил письмо от Жаклины. Писала она ему редко, это было третье по счету письмо, и оно разительно отличалось от предыдущих. Она выражала сожаление, что давно не видела милого Кристофа, и ласково просила заходить, чтобы не огорчать двух любящих его друзей. Кристоф очень обрадовался, но не слишком удивился. Он всегда считал, что Жаклина когда-нибудь поймет, как была к нему несправедлива. По этому поводу он вспоминал ехидное замечание деда:
«Рано или поздно у женщины выпадают светлые минуты, надо только терпеливо выжидать».
Итак, он отправился к Оливье и был встречен очень радушно. Жаклина выказала ему много внимания, воздерживалась от привычного ей насмешливого тона, боялась сказать что-нибудь обидное для Кристофа, проявила интерес к его занятиям и сделала несколько умных замечаний, когда беседа перешла на серьезные темы. Кристоф решил, что она переродилась. В действительности она только старалась подладиться к нему. До нее дошли слухи о связи Кристофа со знаменитой актрисой, о чем болтали во всех парижских гостиных; и Кристоф явился ей совсем в новом свете — он внушил ей любопытство. Встретившись с ним, она нашла, что он стал гораздо приятнее. Даже недостатки его приобрели привлекательность в ее глазах. Она обнаружила, что Кристоф талантлив, и задумала обворожить его.
Отношения молодых супругов не улучшились, а даже стали хуже. Жаклина ужасно скучала — просто погибала от скуки… Как одинока женщина! Лишь ребенок заполняет ее жизнь, да и то не может заполнить всецело; если она настоящая женщина, а не только самка, если у нее сложная душа и большая жадность к жизни, ей столько всего нужно сделать, что она не может со всем справиться одна, без посторонней помощи! Мужчина, даже самый одинокий, никогда не бывает так одинок — звучащий в нем внутренний голос оживляет для него пустыню; одиночество вдвоем тоже не властно над ним, — он почти его не замечает, продолжая свой монолог. Ему и в голову не приходит, что от звука его невозмутимого голоса молчание становится еще страшнее для его спутницы, а одиночество — еще нестерпимее, потому что для женщины мертвы слова, не оживленные любовью. Он этого не замечает, ведь он не делает из любви ставки всей жизни — его жизнь направлена на другое. А куда направит свою жизнь женщина, во что превратятся ее беспредельные желания, тот огромный запас благодетельных сил, которые все сорок веков, что существует человечество, бесплодно сгорали на алтаре двух кумиров: один из них — любовь, слишком недолговечен, а другой — материнство, обманчив в своем величии, ибо тысячам женщин в нем отказано, у остальных же оно заполняет лишь считанные годы.
Жаклина дошла до отчаяния. Минутами ужас пронизывал ее, как острием меча. Она думала:
«Зачем я живу, зачем я родилась на свет?»
И сердце ее больно сжималось.
«Господи, я сейчас умру, я умираю, господи».
Эта мысль преследовала ее, не давала покоя по ночам. Ей снилось, будто она говорит:
«Сейчас у нас тысяча восемьсот восемьдесят девятый год».
«Нет, — отвечал ей кто-то, — тысяча девятьсот девятый».
И она впадала в отчаяние от того, что оказывалась двадцатью годами старше.
«Скоро всему конец, а я и не жила! На что ушли эти двадцать лет? На что ушла жизнь?»
Ей снилось, будто она — четыре маленьких девочки и будто все четыре лежат в одной комнате, но в разных кроватках. Все четыре одного роста, и лица у всех одинаковые; только одной из них восемь лет, другой — пятнадцать, третьей — двадцать, четвертой — тридцать. И вдруг — эпидемия. Трое из них уже умерли. Четвертая смотрится в зеркало и с ужасом видит, что нос у нее заострился, щеки впали… значит, она тоже сейчас умрет, и тогда все кончено…
«На что ушла моя жизнь?»
Она просыпалась в слезах; но кошмар не рассеивался, кошмар был явью. На что она растратила жизнь? Кто украл у нее жизнь? Ее охватывала ненависть к Оливье, ни в чем не повинному пособнику (пусть не повинному — от этого не легче) — пособнику слепого закона, убивавшего ее. Потом ей самой становилось стыдно, — она не была злой по натуре, но она слишком страдала и не могла удержаться, чтобы не выместить свои страдания на другом человеке, который был привязан к одной с нею тачке и губил ее жизнь, хотя он и сам страдал не меньше. После этого она чувствовала себя еще несчастнее, ненавидела себя, но сознавала, что будет поступать еще хуже, если не найдет какого-нибудь выхода. И она ощупью искала выхода, цеплялась, как утопающий, за что попало, силилась отвлечься чем-нибудь, каким-нибудь делом или человеческим созданием, которое могло бы в известной мере стать делом ее рук, ее созданием. Она пробовала вновь заняться умственным трудом, изучала иностранные языки, садилась писать статью, рассказ, пробовала рисовать, сочинять музыку… Все напрасно. В первый же день у нее опускались руки. Все это слишком трудно. «Да и что такое книги, произведения искусства? Я не уверена, что люблю их, что они нечто реальное…» Бывали дни, когда Жаклина оживлялась, говорила, смеялась вместе с Оливье, старалась заинтересоваться разговором, работой мужа, старалась забыться, но не могла, как не могла и плакать… Возбуждение спадало, сердце холодело, в глубоком отчаянии она спешила уединиться. Ей отчасти удалось перевоспитать Оливье. У него появился скептицизм, светскость. Жаклина отнюдь не ставила этого ему в заслугу, а считала, что он такой же безвольный, как она. Вечерами они почти никогда не сидели дома, она влачила по парижским гостиным свою тоскливую тревогу, которую никто бы не угадал под неизменно настороженной, иронической улыбкой. Она искала кого-нибудь, кто полюбил бы ее и удержал над бездной… Напрасно, все напрасно. На ее отчаянный призыв ответом было одно молчание…