Собрание повело наступление на эмигрантов. 1 августа 1791 года оно издало декрет, предупреждавший, что всех эмигрантов, не возвратившихся в месячный срок на родину, обложат налогом втрое большим, чем остальных граждан. Королева, памятуя о том, с какой деликатностью — особенно по сравнению с Петионом — вел себя Барнав, решила, что в лице его нашла нового Мирабо. Как пишет Кампан, королева говорила: «…если когда-нибудь власть снова окажется в наших руках, прощение Барнаву уже записано в наших сердцах». Барнав имел немалый вес в Собрании: он принадлежал к так называемому либеральному «триумвирату», включавшему еще Ламета и Дюпора. «Пораженная благородством характера и искренностью, проявленной в те два дня, которые мы про вели вместе, я хотела бы спросить у него, что нам делать в создавшейся ситуации. <…> Он может рассчитывать на мою скромность и сохранение тайны. <…> Невозможно пребывать в бездействии; совершенно ясно, что надо что-то делать, но что? Я не знаю, а потому хочу спросить у него», — писала королева шевалье де Жаржею, другу Барнава и мужу одной из своих придворных дам. Мерси не одобрял кандидатуры Барнава на роль спасителя монархии. «Хотя королева, похоже, поверила в искренность намерений Ламета и Барнава, они всегда были негодяями, и вдобавок очень опасными, ибо первый наделен многими талантами, а второй обладает виртуозным красноречием, кое он обычно употреблял под руководством своего друга Дюпора, самого закоренелого противника королевской власти в Собрании», — писал он Кауницу Впоследствии многие указывали Мерси на ошибку, ибо после Ва-ренна «триумвират» стал активно поддерживать трон, не требуя — в отличие от Мирабо — вознаграждения.

Королева вступила в переписку с Барнавом и Ламетом. «Эти двое — единственные, с кем можно вести переговоры», — утверждала она. И одновременно тормошила брата с вводом войск: «Только от императора зависит положить конец смуте, именуемой французской революцией. Примирение невозможно. Сила с оружием в руках все разрушила, значит, только сила с оружием в руках сможет все восстановить». Но, пожалуй, лучше всего ее безрадостное настроение отразилось в письме Мерси: «Мы не можем доверять никому, ни внутри страны, ни за ее пределами. Злые делают свое дело, сиречь творят зло; у честных людей так мало мужества, выдержки и единодушия, что зачастую они более опасны, чем злые».

* * *

В августе на берегу Эльбы в Пильницком замке состоялась встреча Леопольда II и прусского короля Фридриха Вильгельма II; результатом ее стала так называемая Пильницкая декларация, в которой оба государя, «вняв желаниям и представлениям старшего из братьев французского короля и графа д'Артуа», договаривались совместно принять меры, дабы помочь королю Франции «свободно установить основы монархического правления», а также призывали европейских государей поддержать их намерения. Но действовать никто не спешил. Как полагал Мерси, ситуация была настолько сложна, что император предпочел подождать, чем она разрешится. Граф д'Артуа, который, по словам Ферзена, «не желает идти на переговоры, а мечтает только о силовом вмешательстве, невзирая на опасности такового», остался недоволен, равно как и бывший министр финансов Калонн, представлявший Артуа при иностранных дворах.

Декларация вызвала огромное возмущение во Франции; большинство было уверено, что Людовик вступил в сговор с заграницей. «Здесь говорят, что согласно договору, подписанному в Пильнице, обе державы (Австрия и Пруссия. — Е. М.) обязались не допустить принятия французской конституции. Разумеется, есть пункты, по которым державы имеют право выдвигать свои возражения, но что касается внутреннего законодательства, то каждая страна вправе устанавливать такие законы, какие ей подходят», — оправдывая Людовика, писала королева Мерси. Королю пришлось обратиться к братьям с призывом вернуться на родину; те ответили отказом, причем в довольно резкой форме, не задумываясь, насколько это может повредить королю. Впрочем, они давно уже просчитывали, как им освободить Францию не только от власти революционеров, но и от короля Людовика. «Примечательно, что народ не вмешивается в дискуссии о конституции, продолжая заниматься своими делами; тем не менее он хочет конституции и не хочет аристократов. <…> Месье вот-вот будет признан регентом, а граф д'Артуа его генеральным наместником. Такое назначение столь безумно и абсурдно, что мысль о нем могла зародиться только во французской голове. <…> Работа над конституцией завершена… скоро ее принесут королю. <…> Что же касается ее принятия, то любой мыслящий человек не может не понимать, что мы здесь не свободны. Сейчас главное для нас — чтобы окружающие нас чудовища ни в чем нас не заподозрили. Сообщите мне, где дислоцированы войска и каковы намерения императора. Нас могут спасти только иностранные державы. Армия развалилась; денег нет; теперь ничто не сможет удержать вооруженную чернь. Когда руководители революции начинают призывать к порядку, их перестают слушать. <…> Как видите, в этом письме я излила вам всю душу. Вы знаете, с кем мне приходится иметь дело. В ту минуту, когда все уверены, что наконец убедили его, одно слово, один довод, и он меняет свое мнение», — видя в бывшем посланнике надежную опору, писала королева Мерси. Ибо король по-прежнему страдал нерешительностью.

В Париже поддержкой королеве в те дни стал Барнав: он уговаривал ее сделать все возможное, чтобы убедить народ, что она и король добровольно принимают конституцию. Ибо тогда народ забудет о их бегстве и снова полюбит своих монархов. Был ли Барнав искренен, зная, какую разнузданную памфлетную кампанию открыли против королевы после неудачного побега? Возможно, он просто хотел приободрить ее величество, находившуюся практически в изоляции. «Я никого не вижу, последние новости узнаю только из газет, но на их основании я не могу составить правильного мнения», — писала королева Барнаву. Надо полагать, газету Эбера «Папаша Дюшен», которая в грубых площадных выражениях яростно обрушивалась на Марию Антуанетту, ей не доставляли.

Наконец 4 сентября текст конституции, утвержденной Национальным собранием, вручили королю, предоставив ему десять дней на ознакомление. В этот же день из дворца убрали охрану, королева получила право закрываться у себя в комнате, а сад Тюильри открыли для прогулок. Понимая, что конституцию принимать придется, королева заранее оправдывалась перед братом, а в его лице и перед остальными монархами Европы и призывала брата поторопиться с введением войск, ибо сия мера «становится особенно необходимой, потому что королю придется принимать конституцию; иначе он поступить не может, ибо племя тигров, что поглотило королевство, объявит его преступником; французы же, находящиеся за границей, наверняка заподозрят нас в сговоре с тиграми». Братья действительно прислали Людовику длинное письмо, в котором уговаривали его отвергнуть конституцию, а дабы укрепить его уверенность в помощи извне, приложили копию декларации, подписанной в Пильнице.

Желая вернуть королю доверие народа, Барнав набросал для Людовика текст выступления в Собрании в день принесения присяги конституции. Он был уверен, что королева сможет повлиять на супруга. Но Мария Антуанетта, уверенная в обратном, написала ему, что, скорее всего, король ознакомится с его речью и речью Монморена и на их основе составит собственную. Она была права: король сам составил свою коротенькую речь и 14 сентября торжественно поклялся в верности конституции. С абсолютной монархией было покончено. Монархия оставалась наследной, но отныне властью короля Франции наделяла нация. Как и в день коронации, королева сидела наверху в ложе и со слезами на глазах наблюдала за церемонией. «Боже мой, почему мне предназначено жить в такое время и в окружении этих людей! Но не думайте, что мужество меня покинуло. Не ради себя, ради сына я выдержу, пройду до конца свой долгий и тернистый путь», — писала она Мерси.

Депутаты Собрания овациями приветствовали обещание Людовика XVI блюсти конституцию и под звуки военного оркестра проводили его до Тюильри. 18 сентября в честь принятия конституции в Париже устроили народные гулянья. В небо взмыл аэростат с эмблемой конституции. Король и его семья в открытой карете ездили по Елисейским Полям и старались улыбаться как можно радостнее. Однако, как заметила мадам де Сталь, «за любезной улыбкой королевы таилась глубокая грусть». Вечером в городе зажглась иллюминация, был устроен фейерверк. Раздавались крики «Да здравствует король!», а иногда и «Да здравствует королева!». Но, как пишет Кампан, при каждой здравице высоченный субъект, то ли фанатик, то ли наемник, весь вечер следовавший за королевским экипажем, громогласно выкрикивал: «Нет, не верьте этому: да здравствует нация!» «Как грустно, что вся эта красота оставляет в нашем сердце лишь чувство беспокойства и печали», — глядя на расцвеченный огнями Париж, вздыхала Мария Антуанетта.