Не знаю, есть ли у него истинное дарование, но наблюдательность, точность деталей на некоторых страницах рукописи удивительные. Правда, очень вредит ему стремление писать «красиво», и сейчас первая забота — помочь ему освободиться от шелухи литературных штампов, банальности вымысла и поверить в то, что документальность — это самое ценное в его рукописи. И вообще, пусть это будут документальные записки о детстве, т. к. на художественное произведение он явно не тянет.
Встречались мы с ним уже трижды, и каждый раз он приносит полностью переработанные листы и все новые и новые подробности своего страшного проклятого детства. Каждый раз говорим с ним о книгах. Сейчас он увлечен Сергеевым-Ценским и поражен «крепостью его письма» — на память цитирует целые абзацы. Впервые открыл для себя Лескова, Бунина и — «будто заново народился».
Повозиться с этим парнем придется, видимо, не один месяц. Очень уж мне хочется довести его рукопись до такого уровня, чтоб не стыдно было показать членам редколлегии. Хотя, честно говоря, мало у меня веры в то, что удастся эту рукопись опубликовать — столько у нас на очереди всяких «масштабных», да и для них места не хватает: увы, тесны рамки журнала. Но продолжать работу с Павлом И. буду, а там посмотрим.
19 августа
Сегодня получила письмо от О. А. Хавкина, над рукописью романа которого начала работу еще в прошлом году, и это самое мое «ответственное» и даже в некотором роде «экзаменационное» задание. Дело в том, что Хавкин — писатель уважаемый, в годах уже, раньше был тесно связан с сибогневцами, жил тут, печатался и со многими у нас сохранил самые дружеские отношения. А теперь уже много лет живет в Москве. И вот, после долгого перерыва, прислал свой роман (первое крупное полотно) именно в «Сиб. огни». И, конечно, все наши очень дорожат этим обстоятельством, печатать его будем с удовольствием, тем более, что и роман-то, действительно, без всяких скидок интересен и по-настоящему художественен. (27–30-е годы в Москве, становление молоденького интеллигентного мальчика — поэта, приобщение его к трудовой жизни, НЭП, «оппозиция», ломка искусства, поиски новых путей — все это обрушивается на молодого героя).
И вот, когда рукопись этого романа уже была в принципе принята и одобрена членами редколлегии, встал вопрос, кому поручить непосредственное редактирование ее: работа же серьезная (много там сложных идейно-политических моментов затронуто), да и автор серьезный и в работе «трудный». Об его «трудности» ходили в редакции анекдоты: «Упаси боже хоть одно слово без его ведома и согласия изменить! Да что там «слова» — любой знак препинания не позволит тронуть!.. А если потихоньку где запятую, к примеру, уберешь, то ведь обязательно заметит и скандал учинит!».
— Ну, и как же с таким автором можно работать? — спрашивала я. — Ведь получается, что он вообще отвергает какую бы то ни было редактуру?
— Да нет, не то, чтоб он совсем редактора отрицал, но просто с ним нельзя, как с другими: что-то «поправил», а затем постфактум сообщил (а то и «забыл» сообщить, и обнаруживает автор «правки» лишь в корректуре, когда сопротивляться бывает уже просто поздно). Нужно буквально каждое сомнение свое обговаривать, тщательно аргументировать, и лишь если он принял это, будет внесено изменение, но опять-таки его собственной рукой. В принципе, все это так и должно быть в идеале, но дело в том, что Хавкина больно уж трудно в чем-то переубедить, и на каждый Ваш аргумент у него находятся три своих, и редактор чаще всего пасует перед его стойкостью.
Услышав такое, я, признаться, прониклась уважением к этому «стойкому» автору, так как давно меня смущало то, с какой легкостью подчас разделываются в редакции с произведениями некоторых авторов, особенно, если автор не тут, рядом, а где-нибудь в отдалении и поддерживает связь лишь письмами. Естественно, в письмах все нюансы не объяснишь, согласовывается лишь самое основное, а уж «по мелочам» рукопись иногда бывает так исчиркана редакторским карандашом, что живого места на ней нет. И, главное, хорошо бы еще, если только одного редактора, который все же покорпел над рукописью немало и в какой-то степени уже вошел в атмосферу и строй мышления автора. Но ведь в «правке» рукописи принимают участие, как правило, четыре человека! И у каждого свой вкус, свои мысли и свой стиль, наконец. Сначала (довольно робко на первых порах, а с годами обретая и «резвость») правит рукопись литературный редактор. Затем берет ее зав. отделом и, бывает, так, что камня на камне не оставляет от того, что было сделано лит. редактором. Во-первых, «правит» его правку, т. к. во многом находит более смелые и оригинальные решения (и ты уж только в затылке чешешь: действительно, ведь эдак более интересно вроде бы получается. А зав. отделом и рад — наглядный урок преподает своему сотруднику, да заодно демонстрирует, насколько тоньше, изощреннее он сам в литературном деле). А кроме «правки» по уже исправленному обнаруживает и непочатый край еще дополнительных «шероховатостей», «неувязок», «неудачных словосочетаний» и «звуковых повторов» (на этот счет слух у зав. отделом особенно чуток) и, в результате, рукопись надо еще раз отдавать на машинку — так она вся испещрена пометками и замечаниями. А иногда не только отдельные слова, но и целые фразы, а то и абзацы приобретают совсем новое звучание, дописываются. И в такие минуты, пережив порыв вдохновения, зав. отделом радостно вскакивает и потирает руки: «А ведь неплохо получилось! И совсем в стиле этого автора!» А ты стоишь рядом и думаешь: так ли восторженно отнесется сам автор к этой «из пены рожденной», пусть и действительно неплохой, но все же чуждой ему фразе?.. Правда, говорят, что птицы замечают подкидыша — кукушонка в своем гнезде и все же «принимают» его и даже кормят.
Случается всякое. Иногда автор скандалит и настаивает на уничтожении «подкидыша», а иногда (и, к моему удивлению, не так уж редко) примиряется и, вяло поругавшись, умолкает. Самое плохое в таких случаях то, что объясняться с автором приходится лит. редактору, и все громы и молнии обрушиваются на его голову. И, конечно же, не из-за мелочей, а из-за этих, бросающихся в глаза, «заплат», сооруженных зав. отделом, движимым «самыми лучшими намерениями». Но не будешь же объяснять, что, я, мол, не виновата, это все он. Да и неловко признаваться в том, что проглядела места, требующие столь кардинальных изменений, ну и терпишь от автора все. Но чаще стараешься сделать так, чтобы автор не успел узреть того, что внес в его рукопись зав. отделом, т. к. знаешь: ведь впереди еще две «инстанции» — зам. редактора (он, правда, редко меняет что-то в тексте, но вот «ужимает», выбрасывая целые абзацы, а то и страницы с завидной решимостью! И, что самое удивительное, произведение от этого действительно становится ярче, острее…). А затем, наконец, рукопись попадает на стол к Главному, и тут уж все зависит от случая: или «пронесет», и подпись его появится без всяких эксцессов, или… поправок, вписок и категорических изменений будет еще больше, чем от обеих предыдущих инстанций вместе взятых… Причем рукопись ему подается в чистом виде, и он подчас начинает в третий раз «править» то, что уже было изменено до него… И тебе же выговаривает за пропущенные «огрехи». Самое грустное, что в этот период уже обычно не остается времени на возражения, споры — материал идет в номер, и ты не имеешь права задержать весь журнал. И уже почти полностью принимаешь все замечания, спешишь к машинистке, чтоб впечатать новые фразы и слова, вклеиваешь их, чистишь пометки на полях, а над твоей головой уже висят ответственный секретарь и технический редактор: «Скорей! Скорей! Опять запаздываем!». И, только сдав многострадальную рукопись, задумываешься: а что же все-таки в итоге получилось? Ведь и прочитать толком было некогда. И как там все эти «заплатки» согласуются между собой? А главное, надо бы ведь автору написать о том, какой значительной трансформации подверглось его детище за какую-то одну неделю. Но и нет сил, да и многие детали остались лишь в единственном экземпляре, ушедшем в типографию. «Ладно уж, дождусь корректуры, а там пошлю экземпляр автору» и… «за семь бед один ответ».