Изменить стиль страницы

Я и на солдатика посмотрела очень внимательно, и меня почти насмешило, как он смутился (совсем молодой мальчишка). И в двери пошла первой с таким видом, будто он не конвоиром моим был, а кавалером, который галантно пропустил даму вперед, даже окрик «Руки назад!» восприняла как забавные правила новой игры, и по длинным коридорам шла улыбаясь, хотя эту улыбку никто не мог видеть.

Думала, что меня куда-то повезут. Но вывели во двор, цементный весь, с трех сторон серые стены управления, а четвертая замыкается каким-то служебным желтым двухэтажным зданием, вроде гаража или склада. Над головой промозгло-цементное небо (оказалось, уже сумерки наступили). И только когда меня подвели к этому невзрачному желтому дому и я увидела, что окна его закрыты железными заслонками, и когда услыхала лязг металлической двери, я поняла, что это тюрьма.

И вся бравада сразу слетела с меня.

* * *

Узкий тамбур перегорожен решеткой из толстых металлических прутьев. Мой конвоир «сдает» меня под расписку тюремному вахтеру, тот большим ключом отпирает решетчатую дверь, и я переступаю порог, дверь с лязгом захлопывается за мной. Ведут по длинному коридору. Промозглая сырость, запах ржавого железа, хлорки и еще чего-то неживого, мертвенного. Цементный пол, серые стены, бесконечные ряды дверей, обитых металлическими листами, тусклые лампы под потолком в проволочных колпаках. Гнетущая тишина — ни голоса, ни звука, только иногда скрежет замка и стук двери.

От одной двери к другой неслышной тенью скользит солдат. Останавливается у некоторых, отодвигает заслоночку и приникает к глазку. Это у него работа такая, наблюдать за теми, кто там, за дверью, догадываюсь я. Значит, и за мной будут так следить…

Конвоир грохочет ключами, открывает камеру № 8 и подталкивает меня. Стук захлопнувшейся двери оглушает как пушечный выстрел. Узкий каменный мешок с зарешеченным окном под потолком, стекла которого замазаны серой краской. В правом углу — кровать с переплетами металлических полос вместо сетки. Слева к стене прикреплен, как в вагоне, метровый столик и откидное сиденье. Ближе к двери — ржавая раковина и унитаз. Разглядываю двери. В центре их железная форточка, а выше — стеклянный глазок, диаметром сантиметров в пять. Сейчас он закрыт со стороны коридора. Соображаю, что солдат может видеть всю камеру, в том числе и тот угол, где унитаз… И тут вздрагиваю и отшатываюсь от двери: прямо на меня сквозь круглое стеклышко смотрит чей-то страшный, будто нечеловеческий глаз. Поглазел не мигая и снова закрылся железным веком.

Со всех сторон обступает такая тишина, что кажется, будто оглохла. Пробую ходить из конца в конец, чтобы слышать хотя бы свои шаги. Но на мне стеганые суконные бурочки[41] с галошами, резиновые подошвы лишь поскрипывают на цементном полу. (Думала ли мама, когда шила эти бурочки, что я буду в них шагать по тюремным коридорам… — мелькнуло в голове и тут же перехватило горло. Но усилием воли прикрикнула на себя: «Не сметь! Не сметь! Не сметь думать ни о чем расслабляющем! Ни о ней, ни об Арнольде, иначе не выдержать»).

Меряю шагами свою обитель: в длину 8 шагов, в ширину — 3. Отмечаю, что лампа под потолком ярче, чем в коридоре, наверное сто свечей, тоже в проволочном «наморднике». Радуюсь, значит хорошо будет читать, писать. (Скоро я узнаю, что и книги, и карандаши, и бумага здесь запрещены. И очень изумляюсь: «Как же это?! Ведь даже Вере Фигнер и Кибальчичу можно было писать, читать, изучать языки в стенах Шлиссельбурга! А Горький написал в Петропавловке свою пьесу «Дети солнца». Яркая лампа будет моим проклятьем — ее не выключают и ночью. И очень трудно спать, а если закроешь лицо, то сразу стучат в дверь…).

Холодно, кутаюсь в пальто. (Изрядно потрепанное уже мое «каракулевое» пальто, по моде сшитое на первую зарплату еще в начале войны, тесно приталенное вверху и расклешенное снизу. Как же оно нелепо в этой обстановке!).

Устала ходить, сажусь на краешек скрипучей кровати, прячу голову в воротник, пытаюсь дремать. Но только закрою глаза, и сразу вспыхивают картины: Алик бросает мне на колени шапку и, смеясь, уходит… Из голубой «эмки» выходит мой «шеф»: «Ну-с, путешественница, где твои чемоданы?». Оскаленная рожа начальника: «Дрянь! Обмануть нас вздумала?!» — и снова обжигает боль пощечин. Кажется, не лицо, а душу отхлестали мне.

Оглушительная тишина взрывается лязгом замка и я вскакиваю с бешено колотящимся сердцем.

Входит надзирательница в военной форме. Злобная и непроницаемая. Без возраста: может, 40 лет, может — 60.

— Раздевайся!

Почему-то становится страшно. Снимаю пальто, шапку… Хватает одежду и начинает как-то хищно мять, ощупывает ее, снаружи, изнутри. Подпарывает ножичком подкладку, пальцами проминает каждый шов. Что-то ищет, не находит и разочарованно бросает на кровать. Меня бьет озноб.

— Чего стоишь?! Сказано — раздевайся, значит — догола!

Трясущимися руками стягиваю с себя все. Зубы уже выбивают дробь. Слышу, как в двери стукает заслонка — значит, конвоир «наблюдает»… Мне уже все равно. Боюсь даже спросить, можно ли накинуть на плечи пальто, хотя, наверное, можно…

Подходит ко мне, и я цепенею, как кролик под взглядом удава.

— Раскрой рот! Шире! — и грязными пальцами лезет мне в рот, оттягивает щеки, что-то высматривая там. (Позднее узнаю, не спрятаны ли во рту записка или деньги).

— Распусти волосы! — вынимаю все шпильки и она роется в моих волосах.

— Повернись спиной! Наклонись! Ниже! — повинуюсь, ничего не понимая.

— Раздвинь ягодицы!

— То есть, как?.. — вырывается у меня.

— А вот так! Мать твою перемать!.. — изрыгает она и сама выполняет свое требование.

Раздавлена. Чувствую себя скотиной, приведенной на заклание. Автоматически натягиваю на себя одежду и тупо размышляю о том, как и чем подвязать чулки и как прибрать волосы: отрезаны застежки от пояса, отобраны шпильки для волос, так как все металлические вещи запрещены.

Дошла очередь до моего «имущества», которое все умещается в наволочке. Так же перетряхивается все белье. Прощупываются даже рубцы полотенца и простыни, вынимаются стельки из тапочек и, самое горькое, обнаруживается в карманчике юбки мой «талисман» — серебряный, величиной с ноготь, козлик, подаренный Адкой еще в бесконечно далекое довоенное время…

Эта потеря последней каплей переполняет меня, и я уже не могу сдержать слез. Когда захлопывается дверь за этим цербером в юбке, я валюсь на железную койку и захлебываюсь в плаче.

Грохочет дверная форточка, появляется безликая рожа:

— Эй! вставай! До отбоя лежать нельзя.

Подчиняюсь. Вытираю слезы. Плакать здесь, наверное, тоже запрещается. Волосы лезут в глаза, с ног сваливаются чулки. Эти реальные заботы спасительны, заставляют думать о том, как обойтись без необходимых мелочей. Роюсь в своих вещах и нахожу марлевую косынку. Отрываю от нее полоски, скручиваю их для крепости — вот и подвязки для чулок. Заплетаю волосы (хорошо, что хоть расческу оставили) и завязываю их тряпочками. Хуже с отпоротой снизу подкладкой пальто: оранжевый шелк и без того давно поистерся, а теперь и вовсе болтается прядями длинных нитей и высовывается из-под полы. Без иголки, без ножниц трудно что-то сделать, но все же сумела вздернуть материал «сборочкой» на отдельных нитях и закрепить их потом между собой узелками. Получилось что-то вроде бахромы, длинные концы которой я оторвала.

За делом время пошло быстрее, и вот уже захлопали дверные форточки, зазвенели миски — ужин.

Сунули и мне миску холодной перловой каши и кусок хлеба с кружкой кипятка. Кипятком немного согрелась, хотя вода воняет хлоркой и жестью. Каша не лезла в горло, но заставила себя съесть и ее — надо экономить силы.

Очень устала. Сидела на краю койки и раскачивалась, чтобы не заснуть. Но вот раздался глухой звонок. Отбой, догадалась я. Но как же спать без матраса? Наверное, забыли принести?

Тихонько постучала в дверь. Потом еще раз… Форточка залязгала засовом, и я вся сжалась: а вдруг нельзя ни о чем спрашивать. Обругают, наверное…

вернуться

41

Бурочки (бурки) — мягкая обувь, сшитая вручную или валяная.