Изменить стиль страницы

Слушала я ее, а у самой слезы на глаза наворачивались: если бы мы уезжали по своей доброй воле… Тут только Женя обратила внимание на подавленность моего настроения и забросала вопросами, почему я не радуюсь предстоящей поездке и что случилось. Я не выдержала — напряжение, переполнявшее меня последние месяцы, должно было прорваться. Слезы хлынули из глаз, и я кратко, в общих чертах, рассказала о том, что у нас несчастье, что рукописью Алика заинтересовались органы. Ему нечего скрывать, но они не верят, обвиняют Бог знает в чем… И поэтому мы решили уехать. Женечка отнеслась к этой новости с большим пониманием. Согласилась, что интерес органов к Арнольду — это действительно беда, хуже которой не придумаешь. Сказала, что при таких обстоятельствах наш отъезд тем более оправдан и необходим.

Ее поддержка как-то очень успокоила меня. Женя предложила помочь в продаже моих платьев — отобрала те, что могли подойти ее приятельнице Рае. Эту веселую рыжеволосую студентку мединститута я встречала у Жени и немного ревновала. Мне казалось, что Женя больше дорожит ее дружбой, чем моею.

Упомянув о Рае, Женя грустно пошутила, что ей «не везет с подругами» — как влюбятся, так о ней неделями не вспоминают (упрек я приняла: действительно, я с весны была в основном занята своими личными делами). А вот теперь — «как сговорились обе», продолжала Женя, и у одной неприятности, и у другой, и обе нуждаются в поддержке и утешении. И по секрету рассказала мне: на Раю кто-то донес, что она уже давно переписывается с одним немцем из ссыльных (была на лесозаготовках и там познакомилась). Ее уже куда-то вызывали, она все отрицала, но не знает, как быть с письмами. Женя убеждала ее, что надо их немедленно сжечь, а Рае жалко — там такие чувства, такая любовь! Некоторые письма в стихах даже. Женя читала их — письма и правда удивительные. Но ведь и оставлять их нельзя!

Я была тронута, что Женя доверилась мне. И Раю мне стало очень жалко. Я-то понимала, что значит «вызывали куда-то»… И стала горячо убеждать в том, что конечно же от писем надо избавиться, но уничтожать такие письма грешно, поэтому лучше хорошо упаковать их, например, в металлическую банку и зарыть в землю. А когда-нибудь, после войны, можно будет их выкопать…

Женя, подумав, согласилась со мной, сказала, что поговорит с Раей и просила сохранить все рассказанное в тайне. Я обещала.

Этот разговор убедил меня, что Женя действительно мой лучший друг и я напрасно сомневалась в ее отношении ко мне.

И вот вся подготовка к отъезду закончена. Товарные вагоны завода уже стояли на запасных путях. В них семьями грузились рабочие. Нам не хотелось обращать на себя внимание, и мы собирались занять свои места перед самым отходом поезда. Точно время и день отправки были неизвестны и Алик по нескольку раз в сутки ходил на вокзал, узнавать, не пора ли.

Женя жила возле самого вокзала (ул. Челюскинцев, д. 5) и предложила перебраться к ней. Мы с радостью согласились, расплатились с квартирной хозяйкой и переехали к Жене. Три дня, которые мы провели там, запомнились как очень домашние, светлые. Женя и ее мама большую часть дня отсутствовали. Женя — в институте, мама работала в аптеке, мы оставались одни. Я готовила обеды на «все семейство», делала что-то по хозяйству. Арнольд три-четыре раза в день бегал на вокзал, но и у него было непривычно много свободного времени. Мы часами болтали с ним, мечтали о том, как будем жить в Ленинграде, планировали, что надо приобрести для обзаведения хозяйством (ведь даже стульев и столов в его квартире не было — все сожгли во время блокады).

Вечерами, когда усаживались за столом — Женя с мамой и мы, — все разговоры сбивались на Ленинград. О том, как будем так же, посемейному, принимать у себя Женю, как будем знакомить ее с городом,

Наконец, Алик пришел однажды утром с вокзала и на пороге объявил: эшелон отходит сегодня, 15-го ноября, в 15 часов!

Моя любимая Женька очень огорчилась, что не сможет проводить нас: ей непременно нужно было в эти часы зачем-то быть у мамы на работе. Мы успокаивали ее — скоро ведь и институт двинется в Ленинград, так расстаемся ненадолго. Женя объяснила, как захлопнуть дверь, где оставить ключи. Распрощались, договорились, чтоб телеграфировала, когда ждать ее в Ленинграде — уж мы встретим обязательно! И она убежала. А мы написали благодарственную записку ее маме, заверили, что будем заботиться о Жене в Ленинграде так же, как она была мне «сестрой» в чужом Новосибирске. Забрали чемоданы и отправились на вокзал.

В здание вокзала решили не заходить, все равно нужно было потом идти в сторону по рельсам на дальний запасной путь. День был сумрачный, ветреный, и Алик усадил меня на чемоданах в тамбуре служебного входа, а сам пошел на перрон, узнать, где стоит эшелон.

Сидела на чемоданах, смотрела на привокзальную площадь, на дома, припорошенные снегом, и думала, что навсегда прощаюсь с этим городом.

Вдруг медленно подкатила голубая «эмка», остановилась возле. Из машины вылез мой «шеф», подошел: «Ну, путешественница, собирай вещички. Экипаж подан!» — и взялся за ручку чемодана…

Помню мгновенную глухоту, будто выключились все звуки. Механически пошла следом, села рядом с водителем. В голове как молот бьется одно: это все! Это все!.. Запомнилось почему-то переднее стекло, пробитое пулей — дырочка и трещины вокруг… И только когда машина стала выруливать от вокзала, мелькнула первая мысль: «А как же Алик? Придет, а меня нет…».

Оказывается, произнесла это вслух. В ответ: «Никуда не денется твой Алик. Вон, полюбуйся».

И увидела, со стороны перрона идет через площадь Алик. В распахнутом пальто, без шапки. Волосы треплет ветер, и он все откидывает их рукой. А рядом с ним двое, в штатском…

Машина свернула, и больше я Алика не видела, двадцать три года не видела…

Дорогу не помню. Привезли в управление. Завели в кабинет того типа, который был так любезен в августе.

Чемоданы швырнули в угол, возле двери. Тут же остановилась и я. В ушах, в голове будто вата, ватные руки и ноги. И только твержу про себя: все кончено! Все кончено!..

Быстро вошел полковник Дребинский, с ним еще двое. Сразу в крик:

— Ага! доставили! Дрянь какая — вздумала провести всех вокруг пальца?!

Стараясь не вслушиваться, думала только о том, как бы не упасть. Ноги подламывались, как тогда, в блокаду.

— Ты что? Оглохла?!

Дошло до сознания — требуют комсомольский билет.

Достала из нагрудного кармана, пришитого к пальто, где все документы.

Схватил, развернул: «Ого! Стаж с 38-го года! Столько лет позорила комсомол!» — и начал рвать красную книжечку.

Треск коленкоровой обложки показался оглушительным и кощунственным.

— Да как вы смеете?! — рванулась, чтобы отнять. И сразу пощечины. Одна за другой…

Отшатнулась к стене: бьют? Впервые в жизни меня бьют!

Будто от сна пробудилась. Вот теперь полный покой и ясность — я одна против этих гадов. Одна. И пусть что угодно делают, но я не доставлю им удовольствия ни одной слезой… Еще что-то орали.

Вытряхивали из чемодана вещи. Велели отобрать свои, и я не спеша отбирала. Переложила в наволочку. Забрали две папки с рукописью Арнольда. Одежду его побросали обратно в чемодан и унесли.

Расписывалась в каких-то квитанциях. Внимательно перечитала: «Ордер на арест гражданки Лаврентьевой Нины Васильевны, 1923 года рождения, уроженки города Ленинграда». Мелькнула мысль: "Сейчас наш эшелон отправился в Ленинград. Без нас. Алик тоже где-то в этих стенах…».

Но тут же отогнала ее — ни о чем таком думать нельзя! Главное, чтоб держаться. Чтоб ни одной слезинки, даже улыбаться буду. Назло им.

Не знаю, получилась ли улыбка, но с этой минуты говорила, двигалась спокойно, не спеша. Старалась все видеть, все слышать, все запомнить. И от этого наступил какой-то полный покой.

Помню, с каким любопытством (подчеркнутым) стала я разглядывать этих трех сытых мордатых «господ офицеров». И запомнила их действительно на всю жизнь. Они почувствовали изменение в моем состоянии, это, видимо, разозлило, и, быстренько закончив формальности, меня сдали конвоиру.