Изменить стиль страницы

Из-под ног аббата Вильбуа подымалось облако мелкой пыли, тонкой как мука, устилающей летом все провансальские дороги. Она клубилась вокруг его сутаны, покрывала ее, ложилась на подол все более заметным серым слоем. Аббат успел отдохнуть и шел, засунув руки в карманы, размеренной и крепкой походкой горца, преодолевающего подъем. Спокойным взглядом смотрел он на деревню, свою деревню, выбранную им самим, предоставленную ему благодаря большим связям, деревню, где он рассчитывал прожить до самой смерти. Церковь, его церковь, венчала широкий конус теснившихся вокруг нее домов двумя четырехугольными башнями разной высоты; их старинные темные силуэты высились в этой прекрасной южной долине, скорее напоминая сторожевые башни укрепленного замка, чем колокольни храма.

Аббат был доволен. Ведь он поймал трех зубаток, двух мурен и несколько губанов.

Это будет его новым триумфом в приходе, где он слыл, несмотря на возраст, чуть ли не самым сильным человеком, за что его главным образом и уважали. Это невинное тщеславие немало тешило аббата. Он стрелял из пистолета так, что срезал стебли цветов, состязался на шпагах со своим соседом, владельцем табачной лавки, бывшим полковым фехтмейстером, и был лучшим пловцом в округе.

В прошлом это был человек большого света, барон де Вильбуа, всегда элегантный, всегда на виду, который в тридцать два года стал священником из-за несчастной любви.

Происходя из старинного пикардийского рода благочестивых роялистов, который в течение нескольких веков отдавал своих сыновей армии, магистратуре и церкви, он вначале, по совету матери, хотел принять духовный сан, но, по настоянию отца, решил попросту отправиться в Париж, изучить право и занять впоследствии солидную должность в суде.

В то время как он заканчивал курс учения, его отец, охотясь в болотистых местах, схватил воспаление легких и умер, а вскоре умерла и сломленная горем мать. Тогда барон де Вильбуа, неожиданно унаследовавший большое состояние, отказался от служебной карьеры ради беспечной жизни богатого человека. Благодаря красивой внешности и уму, правда, скованному предрассудками, традициями и принципами, полученными в наследство вместе с мускулатурой от мелкопоместных пикардийских дворян, он нравился, имел успех в солидных кругах общества и пользовался жизнью, как и подобает богатому и серьезному молодому человеку строгих правил.

Но вот, после нескольких встреч в доме одного приятеля, он влюбился в совсем юную девушку, юную актрису, только что кончившую консерваторию и блестяще дебютировавшую в Одеоне.

Он влюбился в нее со всем пылом, со всей страстностью человека, рожденного для веры в незыблемые идеи. Он влюбился, видя ее сквозь призму роли, в которой она при первом своем выступлении имела шумный успех.

Это была красивая и развратная по натуре женщина с наивным детским личиком, которое он называл ангельским. Она сумела окончательно покорить его, превратить в одного из тех одержимых безумцев, в одного из тех исступленных маньяков, которые сгорают на костре Гибельных Страстей от женского взгляда, от женской юбки. Сделавшись его любовницей, она, по его настоянию, бросила сцену, и он в течение четырех лет любил ее со все возрастающим пылом. Несмотря на свое имя и семейные традиции, он, несомненно, женился бы на ней в конце концов, если бы не открыл вдруг, что она уже давно обманывает его с тем самым приятелем, который их познакомил.

Драма была тем ужаснее, что любовница была беременна, и он только ждал рождения ребенка, чтобы решиться на брак.

Когда в его руках очутились улики — письма, случайно найденные в ящике стола, он со всей грубостью своей полудикой натуры стал осыпать ее упреками за измену, за вероломство, за нанесенное ему бесчестие.

Но она, дитя парижских тротуаров, столь же бесстыдная, как и распутная, уверенная в своей власти над обоими любовниками и такая же бесстрашная, как те женщины из народа, что идут на баррикады просто из лихости, стала с вызывающим видом осыпать его бранью. Когда он поднял на нее руку, она указала ему на свой живот.

Он остановился, побледнев при мысли, что в этой оскверненной утробе, в этом презренном теле, в этом нечистом создании растет его дитя, его отпрыск! Он бросился на нее, чтобы раздавить обоих, уничтожить этот двойной позор. Перед лицом смертельной угрозы, когда удар кулака свалил ее наземь и она увидела, что он готов растоптать ногами ее вздутое чрево, где уже созревала новая жизнь, она испугалась и, защищаясь вытянутыми руками от удара, крикнула:

— Не убивай меня! Это не твой, это от него!

Он отпрянул, пораженный, потрясенный настолько, что ярость его застыла, как и занесенная над женщиной нога, и он пробормотал:

— Что… что ты сказала?

Обезумев от страха, прочтя себе смертный приговор в глазах и в грозном жесте стоящего перед ней мужчины, она повторила:

— Это не твой, это от него…

Сраженный, стиснув зубы, он прошептал:

— Ребенок?

— Да.

— Лжешь!

И он снова занес над ней ногу, грозя растоптать ее, но любовница, ползая на коленях, пятясь от него, все повторяла:

— Говорю тебе, что это от него. От тебя это было бы уже давно.

Такой довод поразил его, как сама истина. В один из тех моментов внезапного озарения, когда пред человеком с ослепительной ясностью, точностью, неопровержимостью встают все соображения, неумолимо подводя к итогу, он сразу проникся уверенностью в том, что не он отец этого несчастного ребенка, зачатого потаскухой. И, почувствовав облегчение, освобождение, внезапно успокоившись, он отказался от мысли уничтожить эту подлую тварь.

И уже не таким повышенным тоном сказал ей:

— Вставай, убирайся, и чтобы я тебя больше никогда не видел.

Почувствовав себя побежденной, она повиновалась и ушла.

Больше он ее никогда не видел.

Он также уехал. Он отправился на юг, к солнцу, и остановился в деревушке, расположенной в долине, на берегу Средиземного моря. Ему понравилась гостиница с видом на море, он снял в ней комнату и остался. Он прожил там полтора года в горе, в отчаянии, в одиночестве. Он жил, терзаясь воспоминаниями об изменившей ему женщине, о ее прелести, ее тайных чарах, тоскуя по ней и по ее ласкам.

Он бродил по провансальским долинам, подставляя солнечным лучам, пробивавшимся сквозь мелкие серебристые листочки оливковых деревьев, свою горемычную голову, измученную все тем же наваждением.

Но в этом горестном уединении стало медленно возрождаться в его душе былое религиозное чувство, усердие юношеской веры, несколько остывшее с годами. Религия, казавшаяся ему тогда прибежищем от жизни еще неизведанной, теперь представлялась ему прибежищем от жизни, которую он познал, — вероломной и лживой. У него сохранилась привычка молиться. Теперь в его горе молитва стала для него потребностью, и часто в сумерках он преклонял колена в полутемной церкви, где в глубине хоров светящейся точкой мерцала лампада, священный страж храма, символ божественного присутствия.

Этому богу, своему богу, он поведал о своих страданиях, высказал всю свою муку. Он просил у него совета, помощи, заступничества, утешения. И в свою молитву, творимую с каждым днем все усерднее, он каждый раз вкладывал все больше глубокого чувства.

Его израненное сердце, истерзанное любовью к женщине, по-прежнему трепетало в жажде ласки. И мало-помалу благодаря молитве, отшельнической жизни, исполненной благочестия, тайному общению верующих душ со спасителем, утешающим и призывающим к себе всех страждущих, мистическая любовь к богу вошла в него и победила земную.

Тогда в нем проснулись его первоначальные стремления, и он решил посвятить церкви свою разбитую жизнь, которую готов был отдать ей, когда эта жизнь была еще нетронутой.

Он стал священником. С помощью своей семьи и связей ему удалось получить приход в той провансальской деревне, куда его забросил случай. Пожертвовав на благотворительные дела большую часть своего состояния, он оставил себе лишь столько, чтобы до самой смерти приносить пользу, приходить на помощь бедным, и замкнулся в однообразном существовании, заполненном делами благочестия и служения ближним.