Изменить стиль страницы

— Да здравствует королева! Да здравствует королева!

А она, бедная старая дева, совсем опешила. Растерянно, дрожащим голосом она лепетала:

— Нет… нет… нет… не меня! Пожалуйста… не меня… пожалуйста!

Тогда я впервые внимательно посмотрел на мадемуазель Перль и задал себе вопрос: что же она, собственно, собой представляет?

Я привык видеть ее в этом доме и не замечать, как не замечаешь привычные старые кресла, на которые садишься с детства. Но вот однажды, неизвестно почему, — то ли солнечный луч упал на сиденье, — вдруг говоришь себе: «А ведь это прелюбопытное кресло!» И обнаруживаешь, что резьба сделана художественно, а обивка замечательная. Я никогда раньше не обращал внимания на мадемуазель Перль.

Она была членом семьи Шанталь, вот и все. Но почему? В качестве кого? Это была высокого роста худощавая женщина, она всегда старалась держаться в тени, но отнюдь не была бесцветной. Шантали относились к ней дружески, она была, видимо, больше чем экономка, но меньше чем родственница. Теперь я вспомнил множество до сих пор мало интересовавших меня оттенков в отношении к ней. Г-жа Шанталь звала ее: «Перль», барышни — «мадемуазель Перль». Шанталь просто «мадемуазель», но, быть может, с оттенком большей почтительности.

Я стал рассматривать ее. Сколько же ей лет? Сорок? Да, пожалуй, лет сорок. Она вовсе не была старухой, эта старая дева, она себя старила. Я был неожиданно поражен этим открытием. Ее прическа, платья, украшения были смешны, и все же она отнюдь не казалась смешной, столько в ней было врожденного, бесхитростного изящества, стыдливо, тщательно скрываемого. Вот странное создание! Отчего я никогда не наблюдал за ней повнимательнее? Прическа ее была уродлива, с какими-то старушечьими букольками, но под этой стародевичьей прической белел высокий ясный лоб, пересеченный двумя морщинами — следами долгих печальных дум, и светились глаза, большие, голубые, кроткие, такие застенчивые, такие робкие, такие смиренные, чудесные глаза, сохранившие детскую наивность и полные девичьего изумления, юношеской чувствительности, полные скорби, глубоко пережитой, смягчившей их, но не затуманившей их блеска.

От всех ее черт веяло благородством и скромностью, — это было одно из тех лиц, которые блекнут не старея, оно не было опустошено ни усталостью от жизни, ни сильными страданиями!

Какой прелестный рот! А какие прелестные зубы! Но улыбнуться она, казалось, не осмеливается.

И вдруг я невольно сравнил ее с г-жой Шанталь! Конечно, мадемуазель Перль во сто раз лучше, тоньше, благороднее, величавее.

Я был поражен этими наблюдениями. Разлили шампанское. Я протянул мой бокал королеве и с галантным комплиментом провозгласил тост в ее честь.

Я заметил, что ей хочется закрыть лицо салфеткой; когда же она пригубила золотистую влагу, то все воскликнули:

— Королева пьет! Королева пьет!

Тогда она вспыхнула и поперхнулась. Все засмеялись, но я почувствовал, что в этой семье ее очень любят.

III

Как только обед кончился, Шанталь взял меня под руку. Наступил священный миг, когда он выкуривал сигару. Если он был один, то выходил курить на улицу. Если же бывали гости, то вместе с ними подымался в бильярдную и курил играя. В этот вечер, по случаю праздника, бильярдную даже протопили; мой старый друг, взяв особенно тонкий кий, натер его мелом и сказал:

— Тебе начинать, мой мальчик.

Он говорил мне «ты», хотя мне было уже двадцать пять лет, но он ведь знал меня еще ребенком.

Итак, я начал партию. Несколько ходов я сделал удачных; несколько промазал; но так как мысль о мадемуазель Перль не выходила у меня из головы, я вдруг спросил:

— Скажите, господин Шанталь, мадемуазель Перль ваша родственница?

Он придержал кий и удивленно взглянул на меня.

— Как, разве ты не знаешь? Ты не слыхал истории мадемуазель Перль?

— Нет.

— Твой отец никогда тебе не рассказывал?

— Да нет же.

— Так! Так! Забавно! Очень забавно! О! Ведь это целое приключение!

Он умолк, затем продолжал:

— И если бы ты знал, как странно, что ты именно сегодня спросил меня об этом, сегодня — накануне крещения!

— Отчего странно?

— Отчего? Ну, вот, слушай. Тому уже сорок один год, ровно сорок один год исполняется как раз сегодня, в крещение. Мы жили тогда в Руи-ле-Тор, на крепостном валу. Но сначала я должен описать наш дом, чтобы тебе было понятно. Руи стоит на холме, вернее на бугре, который возвышается над широкими равнинами. У нас там был свой собственный дом с чудесным висячим садом, который держался на старинных крепостных стенах. Таким образом, дом выходил на городскую улицу, а сад был обращен к равнине. Из сада в поле вела калитка, к ней надо было спускаться потайной лесенкой, проделанной в толще стены, как описывают в романах. Мимо калитки проходила дорога, а возле калитки висел большой колокол, так как крестьяне, чтобы не объезжать кругом, подвозили продукты прямо к этой калитке.

Ты представляешь себе ясно всю картину, не правда ли? В этот год, за неделю до крещения, повалил снег. Казалось, настал конец света. Когда мы поднимались на крепостной вал взглянуть на равнину, то буквально душа стыла от этого бесконечного белоснежного простора, оледеневшего и блестевшего так, словно он был покрыт лаком. Казалось, господь бог нарочно так упаковал землю, чтобы отправить ее на склад угасших миров. Уверяю тебя, зрелище было очень грустное.

Жили мы тогда семьей, и нас было много, очень много: мой отец, моя мать, дядя, тетка, мои два брата и четыре кузины, прехорошенькие девочки! Я женился на младшей. В живых остались теперь только моя жена, я и моя свояченица, что живет в Марселе. Боже мой! Как распыляется семья! Когда я об этом думаю, просто тоска берет! В ту пору мне было пятнадцать лет, ведь сейчас мне пятьдесят шесть.

Итак, мы собрались праздновать крещение, и все были очень, очень веселы! Мы сидели в гостиной и ждали обеда, как вдруг старший брат Жак сказал: «Я уже минут десять слышу со стороны равнины собачий вой, вероятно, какой-нибудь несчастный пес заблудился».

Не успел он договорить, как зазвонил колокол у калитки. У него был низкий звук, похожий на звук церковного колокола, когда он звонит по покойнику. Все вздрогнули. Отец позвал слугу и отправил его на разведку. Мы ждали в глубоком молчании; нам представлялся снег, устилавший всю землю. Когда слуга вернулся, он заявил, что никого нет.

А собака продолжала выть, и вой доносился все с той же стороны.

Сели за стол; но все были взволнованы, особенно молодежь. До жаркого все шло благополучно, но вот снова раздался звон. Колокол прозвонил трижды, три долгих громких удара насквозь пронзили нас, у всех перехватило дыхание. Мы замерли, глядя друг на друга, держа вилки в руках, и вслушивались, охваченные каким-то суеверным ужасом.

Наконец заговорила матушка: «Удивительно, что во второй раз позвонили спустя столько времени! Батист, не ходите один, пусть с вами пойдет кто-нибудь из господ».

Дядя Франсуа встал. Он был прямо геркулес, очень гордился своей силой и ничего на свете не боялся.

Отец сказал ему: «Возьми ружье. Кто знает, что может быть».

Но дядя взял с собой лишь трость и вышел вслед за слугой.

Мы же продолжали сидеть, дрожа от ужаса и неизвестности, не в силах есть, не в силах заговорить. Отец пытался успокоить нас: «Вот увидите, это какой-нибудь нищий или заблудившийся в снегах прохожий. Он позвонил в первый раз и, видя, что ему не открывают, попытался выбраться на дорогу, но не мог и позвонил вторично».

Нам показалось, что дядя отсутствует уже целый час. Наконец он вернулся, сердитый, ругаясь: «Ни души, черт возьми! Кто-то просто безобразничает! А эта проклятая собака все воет в ста метрах от стены. Если бы со мной было ружье, я бы пристрелил ее на месте, чтобы не слышать этого воя».

Все опять сели за стол, но на душе у каждого была щемящая тревога. Было ясно, что на том дело не кончится, что-то должно произойти, и колокол сейчас снова зазвонит.