Изменить стиль страницы

Надежду на продолжение и победоносное завершение борьбы за свободу Гейне, несмотря на некоторые оговорки, связывал с пролетариатом и с коммунизмом. Об этом — и о тем, какие противоречивые чувства это в нем вызывает, поэт сказал ясно и определенно.

В предисловии к французскому изданию «Лютеции» Гейне говорит о своих опасениях: пролетариат создаст в результате своей справедливой борьбы царство социальной справедливости, но в нем не будет места прекрасному, искусству, и из «Книги песен» будут делать кульки для нюхательного табака. Но если бы человечество оказалось перед столь печальной альтернативой, то, с точки зрения Гейне, пусть бы лучше совершилось правосудие, — ибо революционное преобразование мира в конце концов важнее, чем «Книга песен». Пролетариат и коммунизм для Гейне были единственно серьезными врагами его врагов, единственно настоящими противниками старого мира, к которому принадлежала и буржуазия. Это выражено в лирическом видении «Бродячие крысы», — крысы, подобно всемирному потопу, обрушатся на старый мир, и против них не помогут ни колокольный звон, ни молитвы попов, ни «мудрые постановленья сената», ни даже пушки.

Не случайно, что Гейне назвал в «Лютеции» Маркса, а Маркс в «Капитале» — Гейне своим другом. Буржуазии в лучшем случае оказались доступны лишь некоторые стороны творчества Гейне, поэт же в целом остался ей чужд. Рабочий класс со времени Маркса и Энгельса чувствовал поддержку поэта в своей социальной и политической борьбе и признал за творчеством Гейне то почетное место, которое по праву принадлежит ему в истории человеческой культуры.

ГАНС КАУФМАН

СТИХОТВОРЕНИЯ

КНИГА ПЕСЕН

Предисловие к третьему изданию

Перевод А. Блока

Я в старом сказочном лесу!
Как пахнет липовым цветом!
Чарует месяц душу мне
Каким-то странным светом.
Иду, иду, — и с вышины
Ко мне несется пенье.
То соловей поет любовь,
Поет любви мученье.
Любовь, мучение любви,
В той песне смех и слезы,
И радость печальна, и скорбь светла,
Проснулись забытые грезы.
Иду, иду, — широкий луг
Открылся предо мною,
И замок высится на нем
Огромною стеною.
Закрыты окна, и везде
Могильное молчанье;
Так тихо, будто вселилась смерть
В заброшенное зданье.
И у ворот разлегся Сфинкс,
Смесь вожделенья и гнева,
И тело и лапы как у льва,
Лицом и грудью — дева.
Прекрасный образ! Пламенел
Безумьем взор бесцветный;
Манил извив застывших губ
Улыбкой едва заметной.
Пел соловей, — и у меня
К борьбе не стало силы;
И я безвозвратно погиб в тот миг,
Целуя образ милый.
Холодный мрамор стал живым,
Проникся стоном камень, —
Он с жадной алчностью впивал
Моих лобзаний пламень.
Он чуть не выпил душу мне, —
Насытясь до предела,
Меня он обнял, и когти льва
Вонзились в бедное тело.
Блаженная пытка и сладкая боль!
Та боль, как та страсть, беспредельна!
Пока в поцелуях блаженствует рот,
Те когти изранят смертельно.
Пел соловей: «Прекрасный Сфинкс!
Любовь! О любовь! За что ты
Мешаешь с пыткой огневой
Всегда твои щедроты?
О, разреши, прекрасный Сфинкс,
Мне тайну загадки этой!
Я думал много тысяч лет
И не нашел ответа».

Это все я мог бы очень хорошо рассказать хорошей прозой… Но когда снова перечитываешь старые стихи, чтобы, по случаю нового их издания, кое-что в них подправить, тобою вдруг, подкравшись невзначай, завладевает звонкая привычка к рифме и ритму, и вот стихами начинаю я третье издание «Книги песен». О Феб-Аполлон! Если стихи эти дурны, ты ведь легко простишь меня… Ты же — всеведущий бог и прекрасно знаешь, почему я вот уже так много лет лишен возможности заниматься больше всего размером и созвучиями слов…{1} Ты знаешь, почему пламя, когда-то сверкающим фейерверком тешившее мир, пришлось вдруг употребить для более серьезных пожаров… Ты знаешь, почему его безмолвное пылание ныне пожирает мое сердце… Ты понимаешь меня, великий, прекрасный бог, — ты, подобно мне, сменявший подчас золотую лиру на тугой лук и смертоносные стрелы… Ты ведь не забыл еще Марсия{2}, с которого заживо содрал кожу? Это случилось уже давно, и вот опять явилась нужда в подобном примере… Ты улыбаешься, о мой вечный отец!

Писано в Париже, 20 февраля 1839 г.

ЮНОШЕСКИЕ СТРАДАНИЯ

(1817–1821)

Сновидения

«Мне снились страстные восторги и страданья…»

Перевод М. Михайлова

Мне снились страстные восторги и страданья,
И мирт, и резеда в кудрях прекрасной девы,
И речи горькие, и сладкие лобзанья,
И песен сумрачных унылые напевы.
Давно поблекнули и разлетелись грезы;
Исчезло даже ты, любимое виденье!
Осталась песня мне: той песне на храненье
Вверял я некогда и радости и слезы.
Осиротелая! Умчись и ты скорее!
Лети, о песнь моя, вослед моих видений!
Найди мой лучший сон, по свету птицей рея,
И мой воздушный вздох отдай воздушной тени!

«Зловещий грезился мне сон…»

Перевод М. Михайлова

Зловещий грезился мне сон…
И люб и страшен был мне он;
И долго образами сна
Душа, смутясь, была полна.
В цветущем — снилось мне — саду
Аллеей пышной я иду.
Головки нежные клоня,
Цветы приветствуют меня.
Веселых пташек голоса
Поют любовь; а небеса
Горят и льют румяный свет
На каждый лист, на каждый цвет.
Из трав курится аромат;
Теплом и негой дышит сад…
И все сияет, все цветет,
Все светлой радостью живет.
В цветах и в зелени кругом,
В саду был светлый водоем.
Склонялась девушка над ним
И что-то мыла. Неземным
В ней было все — и стан, и взгляд,
И рост, и поступь, и наряд.
Мне показалася она
И незнакома и родна.
Она и моет и поет —
И песнью за сердце берет:
«Ты плещи, волна, плещи!
Холст мой белый полощи!»
К ней подошел и молвил я:
«Скажи, красавица моя,
Скажи, откуда ты и кто,
И здесь зачем, и моешь что?»
Она в ответ мне: «Будь готов!
Я мою в гроб тебе покров».
И только молвила — как дым
Исчезло все. Я недвижим
Стою в лесу. Дремучий лес
Касался, кажется, небес
Верхами темными дубов;
Он был и мрачен и суров.
Смущался слух, томился взор…
Но — чу! — вдали стучит топор.
Бегу заросшею тропой —
И вот поляна предо мной.
Могучий дуб на ней стоит —
И та же девушка под ним;
В руках топор… И дуб трещит,
Прощаясь с корнем вековым.
Она и рубит и поет —
И песнью за сердце берет:
«Ты руби, мой топорок!
Наруби ты мне досок!»
К ней подошел и молвил я:
«Скажи, красавица моя,
Скажи, откуда ты и кто
И рубишь дерево на что?»
Она в ответ мне: «Близок срок!
Тебе на гроб рублю досок».
И только молвила — как дым
Исчезло все. Тоской томим,
Гляжу — чернеет степь кругом,
Как опаленная огнем,
Мертва, бесплодна… Я не знал,
Что ждет меня, но весь дрожал.
Иду… Как облачный туман,
Мелькнул вдали мне чей-то стан.
Я подбежал… Опять она!
Стоит, печальна и бледна,
С тяжелым заступом в руках —
И роет им. Могильный страх
Меня объял. О, как она
Была прекрасна и страшна!
Она и роет и поет —
И скорбной песнью сердце рвет:
«Заступ, заступ! глубже рой:
Надо в сажень глубиной!»
К ней подошел и молвил я:
«Скажи, красавица моя,
Скажи, откуда ты и кто,
И здесь зачем, и роешь что?»
Она в ответ мне: «Для тебя
Могилу рою». Ныла грудь,
И содрогаясь и скорбя;
Но мне хотелось заглянуть
В свою могилу. Я взглянул…
В ушах раздался страшный гул,
В очах померкло… Я скатился
В могильный мрак — и пробудился.