Он расписывает парикмахерше эту машину:
— Обалдеть можно! Лак светло-зеленый и розовый! Зеленый, как надежда, — он причмокнул языком, — и розовый, как свежая телячья котлета.
Фердинанд Циттер — он уже стоит, держа наготове бритву, — чувствует какую-то дурноту в животе. Она мягко поднимается по пищеводу и словно пальцем щекочет у него под языком.
— Довольно! — Он решительно отодвигает в сторону Ирму с ее колбасками и, раскрыв бритву, склоняется над Укрутником.
Говорит:
— Ума не приложу, как это могло случиться?
— Он хотел ограбить дом, — говорит Ирма.
— Мы так думаем, — говорит Укрутник.
— Но это же ерунда, — возмущается Фердинанд Циттер. — Такое даже золотарю в голову не придет.
Скототорговец лязгает своими мощными челюстями.
— Сидите, пожалуйста, смирно, — говорит Фердинанд Циттер.
А тот:
— Решил небось, что проберется в погреб. Наверно, прослышал про наши подземные ходы.
— Он же мог там богу душу отдать, — говорит Фердинанд Циттер. — Если бы ему стало плохо, если бы потерял сознание, он бы утонул.
В зеркале Укрутник видит Ирму, стоящую за его спиной.
— Если бы да кабы, — говорит он. — Да такого и не жалко.
Фердинанд Циттер бреет подбородок скототорговцу, он весь ушел в это занятие. В парикмахерской затишье, затишье перед бурей, слышно только, как скребет бритва.
А потом (внезапно):
— Вы говорите по-чешски?
— На кой мне это? — удивляется Укрутник. — Я л<е не богемец.
— Ваше имя звучит совсем по-чешски.
— А иди ты! Здесь таких имен навалом!
— Я немного знаю по-чешски, — продолжает Фердинанд Циттер. — Я несколько лет прожил в Пра/е. Я и по-латыни знаю и всегда твержу себе: «Nomen est omen». Хотите, я переведу вам ваше имя?
— Ой, не могу! Вот это номер! — говорит Ирма.
— Валяй! — соглашается Укрутник. — Я слушаю.
— Только не обижайтесь, — говорит Фердинанд Циттер. — Укрутник — значит сволочь.
В это самое мгновение с улицы донесся едкий запах дыма.
— Пожар! — кричит Ирма. — Господин Циттер, смотрите, пожар!
Она бросилась к двери, распахнула ее, тут же закашлялась и закрыла лицо руками.
— Где горит? — закричал Фердинанд Циттер и побежал за нею настолько быстро, насколько позволяли его старые ноги.
И Укрутник — одна щека еще вся в мыльной иене — вскочил и тоже бросился к двери.
Они не сразу поняли, в чем дело. Вся улица была полна густого серого дыма, серого мрака из чада и пара, как будто горели стога мокрого сена. Вдруг дым заалел, точно щеки юной девицы; на другой стороне улицы полыхало зарево, на фоне которого выделялся силуэт человека. Пламя лизало стену дома и выбрасывало вверх черные тлеющие клочья. Человек, держа в руках палку, которой он помешивал в костре, отбежал к садовой ограде, и вдруг — словно с небес — раздался сварливый голос:
— Эй, поберегись! Бросаю штаны!
И в столбах дыма вниз пролетело темное Нечто, казалось, орел спикировал на землю на распростертых крыльях.
— Зуппаны, — сквозь кашель сказала Ирма.
— С ума они сошли, что ли? — спросил Фердинанд Циттер. — Что они там творят?
— Жгут его тряпье, — пояснил Укрутник. — Хорошо бы они и его заодно сожгли.
Ирма прыснула, прикрыв руками рот. Фердинанд Циттер сверкнул взглядом поверх очков.
Старик Зуппан помешал палкой горящий хлам, тлеющее пальто вздыбилось в огне — точь-в-точь человеческая фигура.
Между тем добрая половина деревни сбежалась поглядеть, где бушует огонь, но когда мы узнали, что это мокрая одежда тлеет на костре (следовательно, нет ни пожара, ни чего-нибудь другого стоящего), мы сами начали — все еще сотрясаясь от сильного кашля — бушевать не хуже огня.
В это время примчался начальник пожарной охраны.
— Вы что, рехнулись? — заорал он еще издали. А потом (уже у самого забора): — Чем вы тут занимаетесь?
— Надо же эти вещи сжечь, — пробурчал старик.
Зепп Хинтерейнер покачал головой.
— А жаль вещички-то! — сказал он.
— Еще бы не жаль! Они мне в самый раз, я раньше примерял. Да вот жена говорит, очень уж они смердят, надо, мол, их сжечь. — Старик нагнулся и, поворошив палкой в костре, запихнул штаны между потрескивающих поленьев; штаны зашипели, заскворчали, как мясо, когда его бросают на раскаленную сковородку.
Зепп Хинтерейнер отошел подальше.
Фердинанд Циттер тоже отошел подальше.
Ирма с Укрутником тоже отошли подальше и прикрыли дверь парикмахерской.
Все мы, стоя в отдалении, зажали носы.
Дым плотными клубами поднимался кверху, образуя в небе фантастические фигуры: великаньи головы, великаньи груди, великаньи зады. Тяжело, вяло кружась и кувыркаясь, сочился он из узкой щели улицы, в алых отсветах пламени похожий на кровавые кишки зарезанного животного. Но у дыма не было определенного направления, он просто кувыркался в воздухе, выворачивался наизнанку и, едва успевая остыть, вновь спускался вниз и распластывался над землей.
В это время Хабергейер вышел из «Грозди», где просидел несколько часов подряд, и:
— Тьфу, черт! — Он раздул ноздри своего охотничьего носа. — Черт подери! Ну и вонища!
Утром он вернулся из города и привез целую кучу новостей. Много говорил о политике, много говорил о некоторых «высоких инстанциях». Значительно поглаживал бороду, часто раскрывая обросший волосами рот:
— Ландтаг! — говорил он. А потом: — На обсуждение будут поставлены различные вопросы! — И еще: — Районное управление! — И снова: — Ландтаг! — И: — Мы там не одиноки! Можете мне поверить! — И что-то еще о «Западной Европе», «свободе» и «демократии».
Из жилета с серебряными пуговицами он вытащил часы, посмотрел на них и кивнул.
— Скоро двенадцать. Он должен вот-вот прийти. Мне надо ему кое-что сказать.
— Кому?
— Винценту. Он сейчас с лесорубами там, наверху.
Хабергейер отошел от «Грозди», чтобы получше осмотреться, и тут в нос ему ударил вонючий дым.
— Дым по земле стелется, — сказал он, — в такую погоду дым всегда по земле стелется.
Пробило двенадцать. Фрейлейн Якоби вышла из школы и, рассекая дым, приблизилась к своему дому; одновременно с ней явилась Герта Биндер — чтобы встретить свежевыбритого Укрутника у дверей парикмахерской.
Фрейлейн Якоби, бросив взгляд на тлеющую одежду, вошла в дом и поднялась к себе в комнату. Сняла пальто и повесила его в шкаф.
— Сдохни! — сказала она. — Сдохни наконец, грязная скотина!
В соседней комнате, на кровати, вытянувшись, лежал Малетта (и так уже словно в гробу); казалось, он последовал ее доброму совету чуть ли не сразу после того, как она этот совет дала, ибо, лежа без сознания в сточной канаве, при лунном затмении, как бы слитый с окружающим мраком, он умер своей второй смертью, второй частичной смертью, иными словами, он был жив разве что на одну треть, и даже то, что еще жило в нем, собственно говоря, было уже ничем.
Попробуем представить себе следующее: деревня, раскинувшаяся на мертвой зыби окоченелой земли, на море, ставшем камнем или глиной; надежно укрытая в ложбине волны, она с первых дней своего существования так и не сдвинулась с места — хотя и доступная глазу людских поколений, но все же живущая своею собственной потайной жизнью, жизнью, что в перегное забвения, под вечно растущей травой упорно таится от постороннего взгляда. А в хорошей, пригодной под пашню земле глубоко зарыта всеми позабытая падаль, но именно потому, что она глубоко зарыта и всеми позабыта, она существует и с каждым днем смердит все страшнее. Запаха ее никто не слышит. Но люди вдыхают его и снова выдыхают в лицо своим ближним. Рот, легкие — все полно им. И мало-помалу он проникает в кровь.
Слава богу! Мы теперь неуязвимы, у нас выработался иммунитет. Мы уже привыкли к нашему климату. Говоря «воздух родины», мы подмигиваем друг другу, но никогда уже не почувствуем мы дурного запаха.
Только двое не смогли привыкнуть (да и не хотели привыкать) — двое приезжих, которых мы недолюбливаем. И эти двое вдруг повели носом… Ну и вонища! Похоже на болотный газ! Как будто земля страдает расстройством пищеварения. Хотя говорят, что у нее желудок здоровее, чем у нас, но тем не менее какую-то пищу и она не в состоянии переварить!