— Если мне суждено быть вашим лучшим «я», — прошептал он, — то вы, вероятно, мое худшее «я», «я», которого мне надо страшиться. Выходит, что мы старые знакомые.
Малетта снова закрыл глаза.
— Я расскажу вам сон, — сказал он, — сон, приснившийся мне много лет назад, но с недавних пор я почему-то все время думаю о нем: я стоял на корабле (не знаю, как я туда попал), и человек, похожий на вас, высунул голову из грузового люка и сказал мне приблизительно следующее! «Поскольку ты не сумел стать мною, я должен стать тобой, твоим «я», иначе с моей гибелью все погибнет на нашей земле, но, если я и стану тобой, все равно все погибнет».
— А потом?
— Потом он закрыл над своей головой крышку люка, словно скрылся в иной жизни, а я был недостоин последовать туда за ним.
Теперь уже матрос закрыл глаза.
— Будет исполнено, господин капитан! — прошептал он, — будет исполнено! — И из темной глубины его жизни, спрятанной во многих темных сосудах жизни, которая тем не менее переросла его и вышла в просторы, синие, как море, чтобы слить воедино высоту и глубь неба и земли, из забытого безвременья, словно из иллюминатора затонувшего судна (сквозь зеленоватые массы воды и вуали водорослей), смотрели на него неумолимые глаза старика.
— Потому, что я ноль, — вторично пояснил Малетта. — Мучительное «О» перед самым концом, когда чувствуешь только боль и ничего другого, круглое отверстие, сформированное губами, дырка, через которую волк проникает в деревню. — С помощью большого и указательного пальцев левой руки он изобразил дырку и просунул в нее указательный палец правой. — Пробоина в корабельной обшивке, — улыбнувшись, добавил он. — Уже хлынула вода: я — это гибель, я — пустота. — Малетта быстро встал. — Мне надо зайти к парикмахеру, — сказал он. — Хорошо выбритое лицо и подстриженные волосы — это тоже важно. И охотничья шляпа — важно.
Он пошел к двери и надел шляпу. Матрос, тяжело ступая, двинулся за ним.
— Я должен пойти в деревню, в жандармерию, — сказал он. — Пойдемте вместе.
Малетта был уже во дворе.
— Мне за вами не поспеть, — сказал он. — Я был болен и еще плохо держусь на ногах. И потом — вы же знаете, — я приношу несчастье.
Матрос только рукой махнул. Запер дверь, сунул ключ в карман и, уже как из дальней дали, подал руку Малетте.
— Итак, — сказал он, — всего наилучшего!
Малетта стоял на ветру и смотрел ему вслед, смотрел, как быстро шагает он по луговой дороге, видел его широкую надежную спину, исчезающую внизу (среди просторов окружающей природы под необъятным сумрачным небом), и вдруг почувствовал дурноту, поднимавшуюся от ступней, словно земля разверзлась перед ним, разинула жадную свою пасть, чтобы поглотить его, и в это мгновенье в Тиши колокол прозвонил полдень.
Жандармская караульня. Неподалеку бьет полдень. Жандармская караульня! (Последний раз в этой истории) Хабихт в одиночестве сидит за своим письменным столом, и голова у него гудит не хуже соседнего колокола. Тем временем тринадцать жандармов идут по деревне (их ведет Шобер, и таким образом получается, что их четырнадцать). Они возвещают, что в деревне этой ночью будет объявлено чрезвычайное положение, но адской машины, которую они ищут, так и не находят. Удивительное дело, думает Хабихт. Дерутся, выбивают друг у друга последние остатки зубов, но не успеешь глазом моргнуть, как они опять неразлучные друзья, и никто уже не может допытаться у них, что, собственно, произошло. Под звуки победного марша он вошел в «Гроздь» и… глазам своим не поверил: клубок кряхтящих стариков, из которого торчало шестнадцать подбитых гвоздями башмаков, взад и вперед катался по полу среди осколков разбитых кружек. Франц Биндер стоял на другом краю поля битвы — с двумя спасенными в последнюю минуту кружками в руках — и безмолвно переводил растерянный взгляд с Хабихта на сумасшедший клубок, что бил вокруг себя шестнадцатью щупальцами, словно гигантская каракатица на дне моря. Маршевая музыка внезапно смолкла, слышалось только хриплое дыхание зобастого хуторянина. На полу валялся клубок, теперь так сведенный судорогой, что никто в нем уже не мог пошевелиться.
— Э-э-э-й! — крикнул Хабихт. Но безуспешно. Ответил ему только воздух, просвистевший мимо зоба; и этот пронзительный свист развязал клубок. Его услышали все, и каракатица распалась.
Убытки — три стула, шесть кружек и изрядное количество зубов. Среди осколков валялись серебряные и роговые пуговицы различной величины, с Франца Цопфа сорвали подтяжки, так что он поддерживал штаны руками. Тем не менее все снова расселись по местам и снова стали слушать приказы вахмистра Хабихта, зубы же сплюнули в клетчатые носовые платки — сохранить на память внукам.
А Хабихт:
— Слушайте все! Я получил письмо с угрозами. Кто-то мне пишет, что взорвет нашу деревню. Надо думать, это только глупая шутка, но мы все же должны принять надлежащие меры. Итак, многим из вас придется взять на себя обязанности постовых. Все дороги, ведущие в деревню, будут перекрыты. А также организована патрульная служба. Все виды транспорта мы будем останавливать. Ночью, конечно, запрещается выходить на улицу. Предосторожности ради запрет начинает действовать с восемнадцати часов. В семнадцать мы соберемся в жандармской караульне. Пароль: «волк». Прошу запомнить!
Ни слова о матросе! Ни слова о собственном промахе! Телепатический заговор: стена молчания между здешними и нездешними силами. Что он вспрыснул им, этот малый? — размышлял Хабихт. В конце концов, все-таки правду? Правду об убийстве! Или трупный яд? Взятый от зарытых трупов, которые он, кажется, на самом деле откопал? Хабихт обеими руками держится за голову, она продолжает гудеть, хотя колокол давно умолк. «Недруг, — шепчет он, — спас мне жизнь, а теперь глазом не моргнув хочет свернуть мне шею».
В этот самый момент входит матрос.
А Хабихт:
— Ну, как там дела с вашим трупом?
— С моим вам бы хлопот не обобраться, — ответил матрос. — В меня только что стреляли из лесу.
Хабихт вскакивает как ужаленный.
— Вы с ума сошли! Вам призраки являются! — И при этом подумал: жаль, что тебя не укокошили! Я на любые хлопоты готов, лишь бы этот малый не мог больше рта раскрыть!
А тот (словно он умел читать мысли на расстоянии):
— Конечно, хлопот все равно хватит, — пожалуй, даже больше будет, чем из-за моей смерти, потому что… — он считает по пальцам, — во-первых, при этом случае был свидетель, во вторых, пуля все еще сидит в дверном косяке, психиатру тут, пожалуй, делать нечего! Но, — продолжает матрос, — это еще не все! — И ухмыляется. — К сожалению, моя история имеет продолжение! — И уже считает дальше: — В-третьих, шесть трупов зарыты в печи для обжига кирпича, шестеро иностранных рабочих, которых вы убили в конце войны, в-четвертых, на дальнем хуторе живет старик кузнец, он может рассказать достаточно поучительную историю, а в-пятых, вы сами сейчас провалитесь сквозь землю (вместе с вашим орденом и вашим блаженной памяти Пунцем Винцентом), потому что я намерен (я ведь сумасшедший, и я еще жив) безотлагательно возбудить обвинение против бывшего ортсгруппенлейтера у нас в Тиши, почтеннейшего егеря Алоиза Хабергейера, обвинение в шестикратном убийстве и подстрекательстве к дальнейшим убийствам.
Хабихт держится обеими руками за письменный стол. Колени у него дрожат, он бел, как побеленная стена. И говорит:
— Вы или хватили лишнего, или взаправду рехнулись! Я сейчас позвоню, чтобы мне прислали людей на подмогу!
— Покуда они приедут, — спокойно говорит матрос, — я дам знать в главное управление жандармерии или в министерство внутренних дел, а еще того лучше в прокуратуру.
— Вы?
— Да, я.
— Ей-богу, меня смех разбирает! Кто вы такой, почтеннейший?
— К сожалению, гражданин, гражданин цивилизованного государства, — отвечает он и подмигивает. — Говорить по телефону, например, мы можем.
— Нет! — говорит Хабихт. — Не можете! С сегодняшнего утра линия не работает.