— Нет, вам не придется прибегать к насилию, — сказал Олверти. — Если вы пожелаете передать ему мое поручение, он, я убежден, уйдет добровольно.
— Пожелаю ли я? — отвечала миссис Миллер. — Я в жизни своей ничего не делала с большей охотой.
Тут вмешался Джонс, сказав, что, по зрелом размышлении, он, если угодно мистеру Олверти, согласен сам передать Блайфилу его волю.
— Теперь я хорошо знаю ваше желание, сэр, — сказал он, — и прошу вас позволить мне ознакомить его с ним лично. Подумайте, пожалуйста, сэр, какие ужасные последствия может иметь для него жестокое и внезапное отчаяние. Какая неподходящая минута для смерти этого несчастного!
Это предостережение не оказало ни малейшего действия на миссис Миллер, она вышла из комнаты, воскликнув:
— Вы бесконечно добры, мистер Джонс, слишком добры, чтобы жить в этом мире!
Зато оно произвело сильное впечатление на Олверти.
— Любезный друг, — сказал он, — я давно дивлюсь доброте твоего сердца и проницательности твоего ума. Сохрани бог лишить этого несчастного средств и времени раскаяться! Это было бы действительно ужасно. Пойди к нему и действуй по своему усмотрению, но не вселяй в него надежды на мое прощение: я никогда не буду снисходителен к подлости больше, чем того требует от меня религия, а она не требует ни великодушия к подлецу, ни общения с ним.
Джонс поднялся в комнату Блайфила и застал его в положении, возбудившем в нем жалость, хотя в других зрителях оно возбудило бы, пожалуй, другое чувство. Блайфил лежал на кровати, предавшись отчаянию, и плакал навзрыд: но то не были слезы сокрушения, смывающие с души тяжесть проступка, совершенного нами неумышленно, вопреки нашим природным склонностям, как это подчас случается, вследствие слабости человеческой, и с праведниками, — нет, то были слезы ужаса, слезы вора, которого ведут на казнь, слезы тревоги за свою участь, нередко испытываемой даже самыми закоренелыми злодеями.
Было бы неприятно и скучно изображать эту сцену во всех подробностях. Довольно будет сказать, что Джонс простер доброту свою до крайних пределов. Он пустил в ход всю свою изобретательность, чтобы ободрить и утешить упавшего духом Блайфила, прежде чем объявил ему распоряжение дяди, чтобы он сегодня же вечером оставил этот дом. Он предлагал ему денег, сколько понадобится, уверял, что искренне прощает все его козни против него, что готов впоследствии жить с ним как с братом и приложит все усилия, чтобы примирить его с дядей.
Сначала Блайфил угрюмо молчал, соображая, не следует ли ему отпереться от всего, но, увидя, что улики против него слишком сильны, решил наконец принести повинную. Плачущим голосом начал он молить брата о прощении, упав перед ним на колени и целуя ему ноги, — словом, проявил безграничную низость, равнявшуюся его прежней безграничной злобе.
При виде этого пресмыкательства Джонс не в силах был подавить невольно выразившееся на лице его презрение. Он поспешил поднять брата и посоветовал ему переносить несчастья мужественнее, повторив свое обещание сделать все возможное, чтобы облегчить их. В ответ на это Блайфил, признавая всю гнусность своего поведения, разразился целым потоком благодарностей и в заключение объявил, что немедленно переезжает на другую квартиру. Тогда Джонс покинул его и возвратился к дяде.
Разговаривая с Джонсом, Олверти сообщил ему о сделанном им открытии насчет банковых билетов на пятьсот фунтов.
— Я уже советовался с юристом, — сказал он, — и, к великому моему удивлению, узнал, что за подобную утайку не полагается никакого наказания. Право, я нахожу, что по сравнению с черной неблагодарностью этого человека к тебе разбой на большой дороге есть самое невинное дело.
— Боже мой, возможно ли это?! — воскликнул Джонс. — Меня крайне поражает это известие. Я считал его честнейшим человеком на свете… Видно, соблазн был велик и он не мог устоять: меньшие суммы всегда доходили до меня в целости через его руки. Право, дорогой дядя, вы должны согласиться, что это скорее слабость, чем неблагодарность; я убежден, что бедняга меня любит: он оказывал мне услуги, которых я никогда не забуду; я даже думаю, что он раскаялся в своем поступке, потому что не далее как день или два тому назад, когда дела мои находились в самом плачевном состоянии, он посетил меня в тюрьме и предлагал денег, сколько мне понадобится. Подумайте, сэр, какой соблазн для человека, испытавшего самую ужасную нищету, увидеть в своем распоряжении сумму, которая способна на всю жизнь обеспечить его самого и его семью.
— Ты простираешь снисходительность слишком далеко, друг мой, — сказал Олверти. — Твое ошибочное милосердие не только слабость, но граничит с несправедливостью и весьма пагубно для общества, потому что поощряет порок. Нечестность я бы еще мог, пожалуй, ему простить, но неблагодарность — никогда. И позволь тебе сказать: когда мы склоняемся проявить снисходительность к нечестному поступку, то в нашем милосердии нет ничего дурного — я сам, бывши членом большого совета присяжных, часто проникался состраданием к участи разбойников и не раз ходатайствовал за них перед судьей, если находил какие-нибудь смягчающие обстоятельства их вины; но когда нечестный поступок сопровождается худшим преступлением, например, жестокостью, убийством, неблагодарностью, то сострадание и снисходительность недопустимы. Я убежден, что этот человек негодяй, и он должен быть наказан; по крайней мере, я приложу к этому все старания.
Это было сказано таким непреклонным тоном, что Джонс счел всякие возражения неуместными; кроме того, час, назначенный для посещения ими мистера Вестерна, был уже так близок, что ему едва оставалось время одеться. Таким образом, разговор дяди с племянником на этом закончился, и Джонс удалился в другую комнату, где приказал Партриджу ожидать его с платьем.
Партридж почти не видел своего господина со времени счастливого открытия. Бедняга неспособен был ни сдержать, ни выразить свой восторг. Он вел себя как помешанный и делал ошибку за ошибкой, подавая Джонсу платье, вроде того как это делает арлекин, одеваясь перед публикой на сцене.
Память, однако, ему нисколько не изменила: он припомнил множество предзнаменований этого счастливого события, из которых иные были им отмечены тогда же, но большая часть пришла на память только сейчас; не забыл он и сна, виденного им накануне встречи с Джонсом, и в заключение сказал:
— Я всегда говорил вашей милости о моем предчувствии, что рано или поздно, а вы меня облагодетельствуете.
Джонс отвечал, что предчувствие это, наверное, оправдается на Партридже, как все прочие предзнаменования оправдались на нем самом, что немало усилило восторги педагога, охватившие его по случаю радостного оборота дел Джонса.
Глава XII
Все ближе к концу
Закончив свой туалет, Джонс поехал с дядей к мистеру Вестерну. Он был красавец хоть куда, и одна его внешность могла обворожить большую часть представительниц прекрасного пола; но читатель, надеемся мы, заметил в продолжение этой истории, что природа, создавая его, не ограничилась, как это нередко бывает, одним этим даром, а украсила его также и другими.
Софья, несмотря на весь свой гнев, тоже принарядилась, — почему, представляю найти причину моим читательницам, — и явилась такой писаной красавицей, что даже Олверти, увидя ее, не удержался и шепнул Вестерну, что, по его мнению, она красивейшая в мире женщина. На что Вестерн отвечал ему тоже шепотом, но таким, что его слышали все присутствующие:
— Тем лучше для Тома! Будь я неладен, если он не найдет в ней чем полакомиться.
При этих словах Софья покраснела, как маков цвет, а Том сделался белее полотна и готов был сквозь землю провалиться.
Едва только убрали со стола, как Вестерн потащил Олверти в другую комнату, сказав, что у него есть к нему важное дело, о котором он должен сейчас же поговорить с соседом наедине, чтобы не позабыть.
Влюбленные остались одни, и многим читателям покажется, без сомнения, странным, что те, которые имели сказать друг другу так много, когда разговаривать было опасно и трудно, и, казалось, так страстно желали броситься в объятия друг друга, когда на пути лежало столько препятствий, оставались теперь, имея полную волю говорить и делать что угодно, некоторое время безмолвны и неподвижны; настолько, что не слишком проницательный наблюдатель мог бы подумать, что они друг к другу равнодушны. Но было именно так, как ни странно это может показаться: оба сидели опустив глаза в землю и несколько минут хранили полное молчание.