В квартире Хендрика у площади Рейхсканцлера не переставая бренчал телефон. Бёк сидел у аппарата с записной книжкой и записывал имена. Звонили директора театров и киностудий, артисты, критики, портные, представители автомобильных фирм и коллекционерши автографов. Хефген к телефону не подходил. Он лежал в постели. С ним была истерика от счастья. Премьер-министр пригласил его на интимный ужин во дворце.
– Будет лишь несколько друзей, – сказал он.
Лишь несколько друзей! Хендрика значит, уже причисляют к близким! Он дрыгался и ликовал меж шелковых подушек и одеял, он опрыскивал себя духами, разбил вдребезги вазочку, швырнул в стену домашней туфлей. Он ликовал: «Невозможно описать! Теперь я стану совсем великим! Толстяк сделает меня совсем-совсем великим!»
Вдруг он состроил озабоченное лицо и подозвал Бёка.
– Бёк, милочек, послушай-ка, Бёк, – проговорил он растянуто, – Я очень большой подлец? – и вонзил взгляд в Бёка.
У Бёка были непонимающие водянисто-голубые глаза.
– Почему подлец? – спросил он. – Почему же подлец, господин Хефген? Ведь это просто успех!
– Это просто успех, – повторил Хендрик и посмотрел мерцающим взглядом в потолок. Он потянулся сладострастно. – Просто успех… Я его хорошо использую. Я буду делать добро. Бёк, милок, ты мне веришь?
Бёк ему верил.
Это был третий взлет Хендрика Хефгена. Первый был самый солидный и заслуженный: ибо в городе Гамбурге Хендрик хорошо работал, публика бы должна ему быть благодарна за хорошие вечера. Во втором – в Берлине «периода системы» – уже имелись нездоровые, лихорадочные признаки. Этот же, третий, период казался неким производством в чин, «молниеносным», как все акции национал-социалистского правительства. Еще недавно Хендрик Хефген был эмигрантом; вчера еще – сомнительный персонаж, с которым боялись появляться вместе в общественных местах. И вот буквально за одну ночь он произведен в великие люди – одним мановением руки толстяка-министра.
Директор Государственного театра сделал ему тотчас же лестное предложение. Может быть, это было и не совсем стихийно; может быть, он действовал даже и неохотно, но по высшему повелению; так или иначе, он состроил самую хорошую мину при плохой игре, протянул только что ангажированному артисту обе руки и заговорил на саксонском диалекте – так распирала его, видите ли, сердечность.
– Как здорово, что вы теперь принадлежите целиком к нашему кругу, дорогой Хефген. Мне очень важно вам сказать, как я восхищаюсь вашим развитием. Из довольно легкомысленного человека вы превратились в совершенно серьезного, полноценного.
Цезарь фон Мук прекрасно понимал «кривую роста», которую он только что так эвфемистически описал и так благосклонно оценил. Ведь сам он проделал очень похожую. Правда, его политически предосудительное прошлое гораздо раньше ушло в небытие, чем грешки Хефгена. Но прежде чем стать другом фюрера и литературной звездой национал-социализма, Цезарь фон Мук успел прославиться как автор драм, насыщенных пацифистско-революционным пафосом.
Может быть, честно раскаявшийся драматург, достигший поста директора Государственного театра, вспоминал о литературных грехах своей пылкой юности? Не потому ли он с таким почтением говорил о развитии Хендрика Хефгена? Глядя на него теплым взглядом, он добавил:
– Кстати, сегодня вечером у меня будет возможность представить вас министру пропаганды. Он предупредил, что будет в театре.
Хендрик познакомился с полубогами, и выяснилось, что с ними можно иметь дело так же точно, как с каким-нибудь Оскаром X. Кроге. С ними даже гораздо проще, чем с Профессором…
«Не так уж они страшны», – думал Хендрик и чувствовал искреннее облегчение.
Вот он, маленький юркий господин, повелевающий всем огромным аппаратом пропаганды, человек, который рабочим любит представляться как «старый доктор», который своей энергией, своим талантом оратора и с помощью своих вооруженных банд завоевал для национал-социализма скептический и смышленый город Берлин, – а город Берлин ведь не так-то легко обмануть. Вот каков он, значит, – хитрый ум партии, все-то знающий наперед: когда надо устроить факельное шествие, когда обрушиться против евреев и когда ругать католиков. Директор говорил по-саксонски, а министр говорил с рейнским акцентом, и Хендрик сразу же почувствовал себя уютно. К тому же гибкий карлик, казалось, был набит интересными и новомодными идеями. Он говорил о «революционной динамике», о «мистическом расовом законе жизни», а потом просто о бале в честь представителей прессы, где Хефгену надо будет с чем-то выступить.
Это мероприятие было первым, на котором Хендрику предстояло открыто появиться в кругу полубогов. На него возложили почетную обязанность сопровождать в зал фрейлейн Линденталь, так как премьер-министр вновь запоздает. На Лотте было чудесное одеяние, вытканное из пурпурных и серебряных нитей. Хендрик почти страдал от изысканности и достоинства. Весь вечер его фотографировали – не только с генералом авиации, но и с министром пропаганды. Последний сам подал знак и продемонстрировал при этом свою знаменитую неотразимую, обворожительную ухмылку, которой одаривал и тех, кого спустя несколько месяцев приносили в жертву. Злобное сверкание глаз он, однако же, не смог загасить. Ибо он ненавидел Хефгена – креатуру премьер-министра. Но министр пропаганды был не такой человек, чтобы поддаваться чувствам и определять ими сзои поступки, Напротив, у него достало расчетливости подумать: «Если этого артиста когда-нибудь причислят к звездам третьей империи, не стоит оставлять толстяку всю славу открытия. Надо сжать зубы и встать, ухмыляясь, рядом с ним перед фотоаппаратом».
Как все гладко идет! Как счастливо все оборачивается! Хендрик ощущает себя баловнем судьбы. «Вся эта благодать буквально как с неба свалилась, – думал он. – Ну можно ли пренебречь всем этим блеском? Никто бы этого не сделал на моем месте, никто, а кто будет спорить – просто обманщик и лицемер. Жить эмигрантом в Париже – это мне просто не подходит!» – закончил он с упрямым задором. В водовороте событий он иногда с отвращением вспоминал об одиночестве своих безутешных прогулок по парижским площадям и бульварам. Слава богу, теперь вокруг снова люди!
Как, бишь, зовут этого элегантного господина с седой головой и выпученными голубыми глазами, который так усердно заговаривает ему зубы? Правильно: ведь это Мюллер-Андреа, знаменитый забавник из «Интересного журнала». Любопытно, теперь он так же гребет деньги поучительными статьями под рубрикой «Знаете ли вы?». Нет, «Интересный журнал» закрылся. Господин Мюллер-Андреа, однако, жив и живет припеваючи. У него дом на широкую ногу. Уже в 1931 году он опубликовал книгу «Верные фюреру» – тогда, правда, под псевдонимом. Но тем временем он признал свое авторство, и верха обратили на него внимание. Господин Мюллер-Андреа прекрасно выкрутился, ему не надо горевать об «Интересном журнале», министерство пропаганды платит лучше. А веселый пожилой господин работает ведь теперь в министерстве пропаганды. Он сердечно пожимает руку артисту Хефгену: «Вот и свиделись… Да, да, времена изменились, но нам обоим повезло». Господин Мюллер-Андреа всегда был поклонником артиста Хефгена.
А кто тот карлик, что размахивает записной книжкой как флагом? Это Пьер Ларю. Только теперь возле него нет никакого «jeune camerade communiste», a, напротив, только нарядные и стройные парни в обольстительных и внушающих страх формах СС. На торжествах и приемах высоких нацистских чиновников ему еще веселее, чем на мероприятиях, некогда устраиваемых еврейскими банкирами. Он просто расцвел, так много интересных имен записал в книжку – очень милые убийцы, и все сейчас занимают самые высокие посты в гестапо: учитель, недавно выпущенный из сумасшедшего дома, ныне министр культуры; юристы, называющие право либеральным предрассудком; врачи, считающие врачевание еврейским шарлатанством; философы, объявившие расу единственной объективной правдой. Всех этих изысканных господ месье Ларю приглашал в «Эспланаду» на ужин. Да, нацисты умеют ценить его гостеприимство, его нежную душу. Ему даже позволяют немного интриговать в посольствах, а в награду разрешают выступать во Дворце спорта. Сначала люди хихикали, когда бледный скелетик появлялся на трибуне и начинал пищать что-то о «глубокой симпатии подлинной Франции к «третьей империи»; но потом затихали, ибо «старый доктор» – сам министр пропаганды злобно взывал к порядку. И Пьер Ларю начинал декламировать что-то вроде любовного гимна в честь Хорста Весселя, погибшего сутенера и святого новой Германии, называл его надеждой и залогом вечного мира между двумя великими нациями – Германией и Францией.