Изменить стиль страницы

– Что еще за знаменитости, что еще за Государственный театр! – выкликает он звонким металлическим голосом и роскошным жестом распластывает руки. – Я ваш товарищ Хефген!

Публика отвечает ему взрывом восторга. На следующий день марксистский критик доктор Ириг пишет в «Новых биржевых ведомостях», что артист Хефген навсегда завоевал сердце берлинского рабочего класса.

Волнующие события в пролетарских пригородах успокаивают совесть, которая могла бы ныть из-за того, что в богатых западных кварталах ставятся лишь светские пустяки. Ведь хочется относиться к авангарду; и не только собственное сознание говорит тебе, что ты передовой; это подтверждают литераторы, а им виднее – вот, например, Ириг, – и нападки уродов вроде Цезаря фон Мука только укрепляют твою веру в себя. Да, духовный авангард! Постановки вагнеровских опер – смелое новаторство, куда как понятно, что они приводят в бешенство отсталых. Снова стали поговаривать и о литературной «студии» – о серии наисовременнейших камерных постановок; правда, Хендрик так же мало реализует этот прекрасный план, как прежде не реализовал идею Революционного театра в Гамбурге, но он часто \л заманчиво говорит об этом проекте, а молодые артисты и писатели годами могут тешиться смелой затеей. Когда принадлежишь революционной элите, это приводит к известным затратам: через посредство Отто Ульрихса Хефген переводит суммы – суммы-то незначительные, но их с радостью принимают организации коммунистической партии.

Кто посмеет утверждать, что он живет, ни о чем не раздумывая, суетно, ото дня ко дню? Его прямое участие в великих проблемах времени всякому видно. И Хендрик, в ликующем сознании своего безупречного радикального мировоззрения, презрительно смотрит на таких нерешительных людей, как Барбара, – Барбара, которая в доме тайного советника или в имении генеральши ведет праздное, эгоистическое существование, погрязнув в далеких от жизни интеллектуальных играх и заботах.

Но что знает Хендрик о заботах, об играх Барбары? Что Хендрик знает о людях? Разве он не столь же беззаботен, когда речь заходит о людских судьбах, как в вопросах общественной жизни? Разве был он когда-нибудь занят той, которую называл «смыслом своей жизни», более пристально и нежно, чем маленьким Бёком, ставшим-таки его слугой, или месье Пьером Ларю, устраивающим изысканные ужины в гостинице «Эспланада» в честь «mes jeunes camerades communistes»?

Заботится ли Хендрик, скажем, о внутренней жизни своей подруги Джульетты? Ему от нее надо одно – чтобы она всегда была жестока с ним и всегда в хорошем настроении. Она получает от него солидные суммы и пусть себе размахивает плеткой; чего же ей еще? Хефген никогда не задумывается о том, что бы могли означать эти темные взгляды, которые черная девушка так часто на него устремляет. Может быть, дитя далеких морей тоскует по родным берегам, которые по воле капризной судьбы ей пришлось сменить на сомнительные блага цивилизации? Или загадочное сердце начинает привязываться к бледному, жаждущему страданий другу? Или начинает его ненавидеть? Хендрик ничего не знает. Для него принцесса Тебаб – обольстительная дикарка, освежающая его своей непреклонной силой, когда он перед ней унижается.

О Джульетте он знает так же мало, как о Барбаре или о своей матери Белле. Он пробегает глазами письма бедной мамы, которой супруг Кёбес и дочь Йози – два бодрых и опасно легкомысленных создания – причиняют столько забот. Отец Кёбес теперь совершенно разорен.

«Кризис! – жалуется в письмах фрау Белла. – Твой добрый отец – одна из многочисленных жертв кризиса».

Все имущество было бы заложено и горький стыд пал бы на семью, если бы Хендрик в самый последний момент не перевел им по телеграфу круглую сумму. Сестра Йози обручается по крайней мере раз в полгода. Фрау Белла каждый раз облегченно вздыхает, когда эти злосчастные связи рушатся.

Вот в Берлин является Николетта; но она вскоре уезжает, повинуясь грозной и жалобной телеграмме своего супруга Мардера.

– Я очень счастлива с ним, – объясняет Николетта и пытается сверкнуть прекрасными глазами, как некогда.

Но потом выясняется, что Мардер вот уже два года в санатории; Николетта проводит время в заботах о нем. Она улыбается мягко и задушевно, рассказывая о детской благодарности, которую питает к ней гениальный человек.

– Теперь ему гораздо лучше, – говорит она с надеждой. – Мы скоро сможем уехать на юг, ему нужно солнце…

«Смысл жизни», которым хвастается Хендрик… Николетта любит, в ее жизни есть смысл. И у других… У Отто Ульрихса, например, терпеливо ждущего своего часа.

– Он придет! – обещает верующий себе и верующим друзьям.

«Он придет, этот час», – предсказывает и молодому Гансу Микласу радостный внутренний голос. Имеется в виду тот прекрасный день, когда, наконец, воцарится фюрер и его враги будут уничтожены. Уничтожен будет и самый злейший и отвратительный враг Ганса Микласа – Хефген. Падение этого негодяя, за чьей карьерой, затаясь, издалека наблюдает Миклас, будет самым счастливым событием «великого дня», его сутью.

Ганс Миклас (как и Отто Ульрихс, его политический противник) весь на службе «великому делу», всеобъемлющей цели. Он давным-давно не работает в театре, все время он отдает молодежным организациям национал-социалистского движения; вся его деятельность состоит в том, что в летних театрах и залах для собраний он разучивает агитационные пьесы с «молодежью» своего фюрера. И эта деятельность утоляет его невежественное и пылкое сердце. Парни хором ревут о том, что они победно разобьют французов и будут вечно хранить верность фюреру; они разучили этот хор под режиссурой молодого Микласа, и тот теперь выглядит гораздо здоровее и свежее, чем в гамбургские времена, даже черные впадины у него на щеках почти прошли.

День близок! Упоительная мысль властвует над Гансом Микласом и Отто Ульрихсом, заполняет их, воодушевляет как и миллионы других молодых людей. Но какого дня ждать Хендрику Хефгену? Он ждет только новой роли.

В сезоне 1932/33 года это будет роль Мефистофеля. Хендрик сыграет его в новой постановке «Фауста», которую Государственный театр ставит к столетию со дня смерти Гёте.

Мефистофель, «странный сын хаоса», – великая роль артиста Хефгена, – ни в одну другую роль он не вкладывал столько пыла. Мефистофель должен стать его шедевром. Уже сама маска его сенсационна: Хефген делает из князя тьмы плута, именно того плута, каким царь небес в беспредельной благости своей видит это воплощение зла, временами даже удостаивая его своим обществом, поскольку из всех духов отрицанья он «всех менее ему в тягость…». Он играет его трагическим клоуном, дьявольским Пьеро. Наголо выбритый череп напудрен добела, как и лицо; брови гротескно вытянуты вверх, кроваво-красный рот застыл в улыбке. Промежуток между глазами и искусственно приподнятыми бровями выкрашен в самые разные цвета. Какой простор специалистам в косметике! Неслыханные новшества грима! Все цвета радуги смешаны на веках Мефисто и на дугах под бровями: черное переходит в красное, красное в оранжевое, фиолетовое и голубое; тут же и серебряные точки, и умно, продуманно нанесено немного золота. Волнующий пейзаж красок над соблазнительными драгоценными камнями – глазами сатаны!

С грацией танцовщика скользит Хендрик Мефисто в черном шелковом, тесно облегающем костюме по сцене, легко и точно, приводя в замешательство, обольщая; с кроваво размалеванных, вечно улыбающихся уст слетают каверзные двусмыслицы, рискованные остроты. Кто же усомнится в том, что наводящий жуть элегантный весельчак способен превратиться в пуделя, выбить из дерева винную струю, парить по воздуху, расстелив плащ, – была б у него только охота? Этот Мефисто способен на все! Все в зале чувствуют: он силен – сильнее самого ГОСПОДА БОГА, «с которым он ладит» и к которому обращается с насмешливой куртуазностью. Разве у него недостаточно причин смотреть на него сверху вниз? Он куда остроумней, куда образованнее и, во всяком случае, куда несчастней, чем тот, – может быть, он сильней именно потому, что он несчастный. Неисчерпаемый оптимизм великого старика, заставляющего ангелов состязаться в стихотворных хвалах ему самому и его творенью, и болезненное добродушие отца вселенной производят впечатление наивности, если не старческого маразма, рядом с жуткой меланхолией, ледяной печалью, к которой ставший сатаной любимец господа, проклятый и погибший, вдруг переходит от самой сомнительной веселости. Мороз подирает по коже публику, сидящую в зрительном зале Берлинского Государственного театра, когда из ярко размалеванного рта Хефгена – Мефистофеля летят слова: