Изменить стиль страницы

Профессор смеялся. Но потом на несколько минут призадумался. Пощелкал языком. Наконец позвонил своей секретарше и велел ей связаться с Хефгеном.

– Что ж, можно попытаться, – сказал Профессор скрипучим голосом, растягивая слова.

Никому, даже Барбаре, Хендрик не признался, что лестным приглашением Профессора он обязан Теофилю. Никто не знал, что у него сохранилась связь с мужем Николетты. Хендрик готовился к столь хитро добытым венским гастролям с высокомерной небрежностью.

– Надо бы съездить в Вену, на гастроли к Профессору, – сказал он как бы между прочим.

Он улыбнулся своей стервозной улыбкой и заказал у лучшего портного летний костюм. Долгов было так много – консульше Мёнкеберг, папаше Ганземанну, в бакалейную и винную лавку, – что четыреста марок портному уже не меняли дела.

Внезапный отъезд Хендрика ошеломил добрый город Гамбург, где его шарм завоевал так много сердец. Но, возможно, еще более, чем дамы Зиберт и Герцфельд, ошеломлен был директор Шмиц, ибо Хефген с помощью множества кокетливых уверток отказался продлить контракт с Художественным театром на следующий сезон. Розовое лицо Шмица пожелтело и выявило вдруг толстые' мешки под глазами, когда Хендрик с жестокостью, равной только его же кокетству, упрямо повторял:

– Меня тошнит, когда я чувствую себя связанным по рукам и по ногам. Ненавижу обязательства, просто нервы не выдерживают… Может быть, я вернусь, а может быть, и нет… Я ведь сам не знаю. Папаша Шмиц… Я должен быть свободен, поймите же! Ну пожалуйста.

Хендрик поехал в Вену; Барбара тем временем поехала к отцу и в имение к генеральше. Хефген сумел из прощания с молодой женой сделать прекрасную, впечатляющую сцену.

– Мы увидимся осенью, дорогая, – сказал он, стоя перед Барбарой с опущенной головой, в позе, выражающей гордость и смирение. – Мы увидимся, и я буду, наверное, уже другим человеком. Я должен ехать, должен… И ты же знаешь, дорогая, ради кого я так честолюбив. Ты же знаешь, ради кого мне надо показать себя на деле…

Его голос, звеневший победной медью с жалостными призвуками, умолк. Хендрик склонил умиленное белое лицо над смуглой рукой Барбары.

Комедиантство ли все это? Или тут есть и подлинные чувства? Барбара размышляла над этим на верховых прогулках по утрам и после обеда в саду, устало опустив на колени тяжелую книгу. Где у этого человека начинается фальшь и где она кончается? Так размышляла Барбара. И она говорила на эту тему с отцом, и с генеральшей, и со своим умным, преданным другом Себастьяном.

– Мне кажется, что я его понимаю, – сказал Себастьян. – Он лжет всегда, и он никогда не лжет. Его фальшь – это его подлинность, это звучит сложно, но это абсолютно просто. Он верит во все, и он ни во что не верит. Он артист. Ты еще его до конца не раскусила. Он тебя еще занимает. Он до сих пор вызывает твое любопытство. Ты пока не можешь уйти от него, Барбара.

Венская публика пришла в восторг от Доры Мартин, которая появлялась в знаменитом фарсе то в роли нежной девушки, то в роли сапожного подмастерья. Она обольщала загадочными, широко раскрытыми детскими глазами, воркующими, хриплыми тонами голоса. Она своевольно растягивала гласные, втягивала голову в плечи и двигалась по сцене пленительно невесомо, робко, – то как угловатый тринадцатилетний мальчик, то как прелестный, пугливый эльф. Она прыгала и порхала, парила и небрежно плыла. Успех ее был столь велик, что никто другой не мог с ней тягаться. В газетных отчетах – длинных гимнах в честь ее гениальности – лишь бегло упоминались ее партнеры. Хендрика же, который играл фатоватого, гротескного кавалера, даже и ругали – упрекали в утрировке и манерности.

– Это провал, мой дорогой! – ворковала Мартин, коварно помахивая газетными вырезками. – Самый настоящий провал. Но хуже всего то, что вас все называют Хенриком – ведь это вас особенно злит. Ах как жаль… – и она пыталась сделать огорченное лицо. Но ее прекрасные глаза улыбались из-под высокого лба, собранного в почти скорбные складки.

– Правда, как жаль. Но вы и в самом деле ужасны в этой роли, – сказала она почти нежно. – Вы дергаетесь на сцене, как арлекин, – мне ужасно жаль. Но, конечно, я вижу, что у вас колоссальный талант. Я скажу Профессору, чтобы взял вас в Берлин.

На следующий же день Хефгена вызвали к Профессору. Великий человек посмотрел на него очень близко посаженными, задумчивыми, очень зоркими глазами. Пощелкал языком. И, заложив руки за спину, принялся большими шагами мерить комнату. Затем он издал несколько скрипучих звуков, нечто вроде:

– Н-да, ага, вот, значит, каков этот Хефген… – и, склонив голову, стоя в наполеоновской позе подле письменного стола, заключил: – У вас есть друзья, господин Хефген. Несколько человек, кое-что смыслящих в театре, обратили на вас мое внимание. Мардер, например… – Тут он коротко, скрипуче засмеялся. – Да, Мардер, – повторил он, снова посерьезнев. И тотчас, уважительно подняв брови, добавил: – Ваш тесть, тайный советник, тоже говорил мне о вас, когда я недавно встретил его у министра культуры. И еще Дора Мартин…

И Профессор на несколько минут погрузился в молчанье, лишь изредка нарушая его странными скрипучими звуками. Хефген то бледнел, то краснел. Улыбка кривила губы. Задумчивый, холодный, и невидящий, и проницательный взгляд мясистого коренастого господина трудно было сносить. Хендрик вдруг, понял, почему Профессора прозвали «магом»: именно за этот сильный, разящий взгляд.

В конце концов Хефген прервал мучительный бессловесный экзамен, певуче, льстиво заметив:

– В жизни я неказист, господин Профессор. Зато на сцене…

Он выпрямился во весь рост, неожиданно раскинул руки, в голосе зазвучал металл:

– На сцене я могу быть забавным. – Он сопроводил эти слова стервозной улыбкой. И не без торжества добавил: – Эту мою способность к перевоплощению однажды очень мило охарактеризовал мой тесть.

При упоминании старого Брукнера брови Профессора почтительно поднялись. Но голос звучал холодно, когда, выдержав несколько секунд значительного молчания, он произнес:

– Ну что ж, можно ведь разок и попробовать.

Хефген радостно вскочил. Профессор сделал отрезвляющий знак рукой.

– Не ожидайте слишком многого, – сказал он серьезно и глянул на него испытующе и все так же холодно. – Я вам предложу не бог весть что. В роли, которую вы здесь сыграли, вы не показались мне забавным. Скорей довольно-таки никудышным.

Хендрик вздрогнул. Профессор любезно ему улыбнулся.

– Довольно-таки никудышным, – повторил он беспощадно. – Но это ничего. Можно еще попробовать. Что же до жалованья…

Тут улыбка Профессора стала почти плутовской, и он снова защелкал языком.

– Наверное, в Гамбурге вы привыкли к относительно приличному доходу. У нас на первых порах вам придется довольствоваться меньшим. Вы очень избалованы?

Профессор спросил об этом так, будто им руководил лишь теоретический интерес. Хендрик поторопился заверить:

– Деньги меня совершенно не интересуют. Правда, нисколько не интересуют, – повторил он очень правдоподобным тоном, ибо заметил, что Профессор скорчил скептическую гримасу. – Я вовсе не избалован. Мне нужно немного – свежая рубашка да флакон одеколона на ночном столике.

Профессор еще раз засмеялся лающим смешком.

– Детали обсудите с Кацем. Я ему все скажу, – и аудиенция закончилась, Хендрика отпустили мановением руки.

– Пожалуйста, кланяйтесь от меня вашему тестю, – сказал Профессор, снова заложил руки за спину – приземистый, плотный – и наполеоновской поступью зашагал по толстому ковру кабинета.

Господин Кац был генеральным секретарем Профессора. Он управлял делами и финансами маэстро, усвоил тот же скрипучий голос, так же прищелкивал языком. Переговоры между ним и актером Хефгеном состоялись в тот же день. Хендрик безоговорочно принял условия договора, о которых директор Шмиц не посмел бы и заикнуться. Условия были самые ужасные: семьсот марок месячного жалованья да еще минус налог. Причем никаких ролей не гарантировалось. И он это снес? Да, так надо, раз он хочет в Берлин, и в Берлине он никому не известен, Снова все сначала! Это нелегко, но надо потерпеть. Идешь на жертвы, если хочешь прославиться.