Изменить стиль страницы

Наша разность проявлялась во многом. Так, я, получая письмо от жены, бросал все и тут же его прочитывал. Владимир Павлович такое письмо откладывал и прочитывал его через несколько дней... Как еврей, он, естественно, был юдофилом, но юдофилом необъективным. Если Владимир Павлович кого-нибудь хвалил, хвалил до приторности, то это наверняка был еврей. Если русский женится на еврейке, то это лучший русский, а если еврейка выходит замуж за русского, то она выбирает лучшего из русских — так судил он. Владимир Павлович был человеком высокой культуры, хорошо воспитанным, прекрасно образованным, но своего национализма ему скрывать не удавалось. В этом отношении Михаил Абрамович Коган выгодно от него отличался, и национализма в нем заметно не было.

Он был мягче и, пожалуй, умнее, хотя Владимир Павлович был, несомненно, культурнее, а тот — хитрее.

Заведующим бельевой лазарета был тот самый Рудек, который одновременно со мной был в амбулатории третьего лагпункта: я — фельдшером, он — статистиком. Личность скользкая, и тогда чувствовалось, что это стукач. Рудек спал отдельно в своей каптерке с бельем, которая располагалась в том же коридоре, что и комната обслуги. Однажды, ранним утром мы были разбужены истошными криками из коридора. Первым выскочил Владимир Павлович. Я, зная лагерные неписанные законы, не хотел встревать в это происшествие. Но так как Владимир Павлович сорвался с нар и помчался на крик, то и я последовал за ним. В коридоре уже никого не было. На дворе я увидел Рудека с кровавыми подтеками на лице и Владимира Павловича, который вел его в хирургическое отделение. Это была неудавшаяся попытка рассчитаться с Рудеком — в лазаретный двор перелезли через стенку двое, вошли в коридор, постучались к Рудеку. Он открыл, но не вышел, а они, видно, поторопились и сразу ударили его по голове, да слабо. Он заверещал, а те бросились бежать. Рудек за ними с криками (так он рассказывал, делая при этом хитрое лицо, дескать, знаю, кто это был). Последствий делу не было, Рудека больше не трогали. Как меру предосторожности он поселил у себя портного, инвалида Котляра. Знакомые Владимира Павловича трунили над ним: -«Нашел кого спасать».

Как я уже говорил, в лабораторию частенько захаживал Богдан Ланкевич. В их бригаде был человек, подрабатывающий на производстве тем, что делал зеркала, но рецепт изготовления держал в секрете. Богдан пытался проникнуть в секрет, но безуспешно. Мы с Богданом задались целью наладить собственное производство зеркал, но ничего не получалось — серебро слишком быстро восстанавливалось, образуя черный порошок, как я ни пытался вспомнить «реакцию серебряного зеркала», которую мы делали на первом курсе университета. А в химии я всегда был не силен. На счастье у одного заключенного на лагпункте был учебник химии, откуда и списали эту реакцию, и производство зеркал пошло, а акции Богдана в бригаде резко поднялись. С тех пор мы с ним наделали много зеркал, беря заказы от вольных. Трудности были с основным реактивом — ляписом. Но и здесь был выход: либо заказчики приносили серебряную ложку, либо знакомые приносили с шахты серебряные контакты от каких-то ответственных реле, и азотнокислое серебро мы получали сами. Позже я передал «секрет» серебряного зеркала старому знакомому Николаю Чайковскому — фельдшеру третьего лагпункта.

Осенью скончался симпатичный Карл Карлович Тиеснек, наш хирург. Он сам поставил себе диагноз, прощупав опухоль желудка. Это был очень опытный специалист и прекрасный, добротный человек. Его уважали все, даже «вольняшка» Бондарева, которая к этому времени стала заведовать хирургическим отделением. Она была плохим хирургом, но Карл Карлович добросовестно ее учил. Когда выяснилось, что у него рак, и он, по всей видимости, не сможет работать, начальство выписало из лаготделения в Экибастузе другого хирурга, Макса Георгиевича Пецольда, пожилого, низкорослого, но крепкого блондина. Родом он был из Минска и сел в самом начале войны (как и его жена) за то, что был немцем. Пецольд прооперировал Карла Карловича. Но что значит прооперировал? Открыли, посмотрели и зашили — оперировать было поздно. После операции Карл Карлович почти ничего не ел. Бондареву попросили принести вина. «Не положено», — был ее ответ. Бутылку вина достали через крупного придурка. А скоро Карла Карловича не стало.

Художника Сергея Михайловича просили нарисовать портрет покойного уже в морге для родных в Латвии. Он это сделал, работая с увлечением, как всегда увлекался, когда работал: находил новое, сравнивал лицо живого и мертвого Карла Карловича, делился мыслями, почему такие разные выражения одного и того же лица.

Скончался еще один врач, окулист Фельдман. Это был довольно пожилой человек, всегда краснощекий, лысый, роста выше среднего с нетвердой старческой походкой. Он обслуживал все лагпункты и лазарет и был порядочным взяточником, а по-лагерному — лапошник. В лагере трудно за это судить — всех от шахты не спасешь, но многие с его диагнозом там не работали. Начальство, по-видимому, это знало, так как на комиссовках, когда трудовая категория была занижена из-за глаз, комиссующие обычно говорили, что тут перестарался доктор Фельдман. Особенно много таких людей было среди евангелистов — окулист к ним примыкал. На одной из комиссовок близорукого Мишу Кудинова, огромного здоровяка, спросили, не евангелист ли он. Миша не понял иронии, но ответил в тон: «Нет, я огнепоклонник». Так и вижу фигуру Фельдмана с черным ящиком со стеклами, неторопливо передвигающуюся мелкими нетвердыми шажками под палящим солнцем. В лагере всех умерших заключенных вскрывали. Так поступили и с телом Фельдмана. Бондарева, отдавая распоряжение об этом, добавила: «Смотрите, чтоб зубы были все целы. Проследите, под вашу ответственность», — сказала она прозектору (у Фельдмана было несколько золотых зубов). Такая «бдительность» покоробила всех присутствующих — при вскрытии были только свои врачи. Но Бондарева не стеснялась.

О ней стоит сказать несколько слов. Поговаривали, что Бондарева была одним из каналов, по которым опер получал донесения лагерных стукачей. Вполне вероятно. Не исключено, что она и оплачивала эту работу, выделяя диетпитание для заключенных. С надзирателями тюрьмы она держала себя так, как будто сама была тюремщиком. Однажды Бондарева взяла меня с собой в тюрьму второго лагпункта (я тогда уже работал фельдшером) осмотреть больного, к которому ее вызвали. Знакомая обстановка: пыльные зарешеченные окна надзирательской комнаты, где меж стекол паутина и ссохшиеся мухи, голые стены, тихий, темный коридор с железными дверями по стенам, тоска, а за дверями идет напряженная жизнь со своими писаными и неписаными законами. Полутемная душная камера, на окне высокий намордник, в камере нары и бледные полуголые дважды заключенные — за ключем в зоне и за ключем в тюрьме. Бондарева сказала сопровождающему надзирателю: «Как вы их содержите? Карцерные есть?» — лексикон профессионалов. Я перевязал гниющую рану на ноге украинца. «Доктор, — обратился он к Бондаревой, — не заживает. В больницу бы». — «Заживет», — и все.

А вот еще эпизод с Бондаревой. К фельдшеру Тенгизу Залдастанишвили захаживал приятель и одноделец Отто Пачкория (компания нашего режимника Левы Софианиди — студенты из Тбилиси) — парень самоуверенный, нагловатый и в то же время немного кавалер. Бондарева, закончив работу и уходя, надевала пальто. Пачкория подошел к ней со словами: «Разрешите, я вам помогу». — «Вот, когда будете на свободе, тогда и будете подавать пальто». — «А тогда я не захочу подавать вам пальто». На том разговор и кончился.

Я уже упоминал, что начальницей лазарета была Клара Аароновна Файнблут, еще сравнительно молодая женщина с типичной еврейской внешностью. В ней и следов не было той бесчеловечности, которая перла из Бондаревой, хотя в лагере было много людей, уничтожавших евреев во время войны. Поговаривали, что она из Одессы — это, кажется, так — и что ее спас от смерти кто-то из одесских полицаев. Вряд ли это правда, но многие верили.

Летом появились четыре практикантки-фельдшерицы. Эти поначалу ничего не понимали и не знали, как с нами обращаться — с больными и с обслуживающим персоналом. Вот уж где видна человеческая натура! Очень скоро из четырех практиканток осталась одна — злая и равнодушная толстуха, а трое — за человеческое отношение к нам, самое простое, обыкновенное, за разговор, выходящий за рамки профессии, — были удалены. Одна из них вскоре после удаления вышла замуж за нашего киномеханика, отбывшего срок и поселившегося в руднике. Помню ее, маленькую блондинку, с ясными, как незабудки, глазами. Одна из практиканток была послана в лабораторию. Владимир Павлович с невероятным рвением принялся ее обучать лабораторной премудрости, усаживал пить чай, угощал. Все это дошло до ее супруга — местного лейтенанта. Возможно, она сама это рассказывала. Лейтенант ворвался в лабораторию, орал на Владимира Павловича, требовал, чтобы сейчас же была сломана кушетка, стоявшая в закутке (на ней брали у больных желчный сок). Эта кушетка вызвала почему-то особый гнев лейтенанта. Владимир Павлович был страшно возмущен, а практикантка больше не появлялась. Все это было не при мне, так как я уже работал в хирургическом отделении.