А вот еще одно освобождение. В лагере находился довольно известный архитектор Генрих Маврикиевич Людвиг, уже пожилой, седой крепыш с густыми бровями (на воле такие люди обычно курят трубки). Я был с ним хорошо знаком. Людвиг рассказывал, что участвовал в конкурсе проектов Дворца Советов, и его проект выставлялся и публиковался. В лагере Людвигу оперировали грыжу, вырезав при этом пупок. Оперированный потом шутил, что только у Адама, как не рожденного женщиной, не было пупка. Срок его сидения подошел к концу, и зимним вечером нас, несколько человек, проводили Людвига к вахте. На следующий день он вновь оказался в зоне — конвой вагонзака по какой-то причине не принял эту группу освобождаемых. Второе «освобождение» состоялось чуть ли не через неделю. Таковы порядки. А что при этом переживал освобождаемый — начальству дела нет. Людвиг, как и Оппель, осел в Караганде. В 1954 году их обоих там видела моя Еленка. В конце пятидесятых я встречал Людвига в Москве.
Но я отвлекся.
Летом нас перевели на второй лагпункт в барак, расположенный первым у ворот. Окна нашей изолированной секции выходили на внешнюю стену зоны, у нас был свой дворик с отдельным входом. Работать нас выводили на дальний карьер. До нас туда ходила большая колонна, и поэтому по старой памяти нам привозили каждый день цистерну воды. Вот было раздолье! Жара несусветная, из забоев пышет, как из печи. Если ломик не положить в тень, то потом за него и взяться нельзя. А мы устраивали душ! При такой жаре я наблюдал интересное поведение каких-то мух. Такая муха с налета била человеку в глаз, а через некоторое время глаз начинало свербить все сильнее и сильнее. Пострадавший обращался ко мне, как медику, и я, поначалу с большим удивлением, а потом запросто снимал с влажной поверхности глаза пяток маленьких беленьких червячков, уже успевших вылупиться из отложенных мухой яиц.
На карьере мы работали с прохладцей. Иногда целую неделю нас не выводили за зону, и бригада весь день дрыхла в полутемной секции, окна которой завешивались одеялами. Борис Ольпинский красочно представлял, как нас будит на обед надзиратель: он идет по проходу вдоль нар и, разомлев от жары, вяло покрикивает: «По-одымайсь!» В ответ с нар чей-то возмущенный, но тоже ленивый голос: «Вот пес!» — полное молчание и ни намека на движение.
В такие дни инициативные ребята «пулялись» через стенку в лагпункт «обжать» ларечника, посетить земляков или уладить свои делишки. Но вот нас снова начали выводить на тот же карьер, где камни мы почти не ломали, а перекладывали его из стоявших и давно принятых штабелей. Иногда заставляли бить щебенку, но и тут никакие нормы не выполнялись. Почему-то начальству было совершенно не до нас.
Конвой нам попался тоже ленивый, но своеобразный — все старослужащие, бывалые «волки», которым, видно, служба осточертела. Вели нас через поселок по пыльным улицам, страшно матерясь по поводу и без него. Каждый день мы проходили мимо барака, где размещалось женское общежитие. Тогда мат особенно усиливался. В окнах барака обычно сидели девы. Они оживлялись, и возникал обмен репликами. «Мальчики, подженимся!» — кричали девы неясно кому. Им соответственно отвечали и из колонны, и охрана. Однажды колонна из-за пылищи довольно сильно растянулась. Конвой стал подгонять, а потом, рассвирипев, остановил и приказал ложиться. Ряды сомкнулись вплотную, но никто не шелохнулся. «Ложись! говорю в последний раз!» — заорал начальник конвоя и взял карабин на изготовку, щелкнув затвором. Не подействовало. Выстрел в воздух — тоже без результата, и после очередной порции мата обычная команда: «Марш вперед, не растягиваться, не отставать, шаг в сторону считаю побегом...» — и т.д. Видно, уж очень хотелось этому начальнику положить нас на улице в поселке.
Однажды в режимную бригаду поместили молодого корейца, хорошо говорящего по-русски. Он был чем-то подозрителен как стукач, и его допросили с пристрастием (все делалось тайно). Кореец сознался, что стукач, но не главный, а главным, по его словам, был давнишний наш собригадник молодой здоровяк латыш (в бригаде было трое латышей, держались они вместе, по утрам выносили парашу, подрабатывая на еду, и прозывали их поэтому парашютистами). Указанный молодой латыш был существом кротким, несмотря на, широкие плечи и большой рост. Мне он чем-то напоминал Колю Бобринского.
Ночью мы были разбужены дикими криками: это выясняли у латыша, кого он продавал. Все лежали и молча слушали. Крики, наверное, были слышны и в соседнем бараке, но никто не подошел, не являлся и надзиратель. Потом все затихло. А на следующий день кореец исчез в «камере хранения». Да, он был единственный стукач и, отводя от себя расплату и выигрывая время, оговорил безвинного. Перед латышом извинились.
Был у нас в бригаде некто Мишка Нейман, коренастый, приземистый черноглазый парень. За что он сидел в лагере — не помню, а в режимке — за склонность к побегам. Он очень хорошо рисовал, вернее, копировал и эту свою способность использовал для фабрикации документов. Документов, сделанных им, я не видел, но фотографию, нарисованную им, видел. Было у него еще увлечение — сочинять стихи, но все они были эпигонские и малоинтересные.
В нашем безделье, когда нас почти не гоняли на работу, Мишка замыслил побег, взяв в напарники белоруса по фамилии Прищепа. Этот Прищепа был летчиком, воевал, имел звание капитана, ордена, и срок получил по следующему делу. Работая в совхозе, гнал самогонку с компанией приятелей. Пили, лишнее продавали. Директор неоднократно их застукивал, грозил. Под пьяную лавочку при таких угрозах его до смерти забили кольями. Покушение на власть — дело политическое — статья «58-8», террор, 25 лет. В нашей бригаде Прищепа был недавно и не скрывал намерения бежать.
План побега был дерзким и отчаянным. Как я уже говорил, окна нашей секции смотрели на внешнюю стену. От соседнего, третьего, лагпункта, нас отделяла стена, немного не доходившая до внешней стены. В этом месте на внешней стене была вышка, с которой часовой наблюдал и за вторым, и за третьим лагпунктами. Следующие вышки были у ворот третьего и за воротами второго лагпунктов. Днем на вышке напротив нас часового не было. Этот пост он занимал только на ночь. Приближалась осень, темнота спускалась на землю с каждым днем все раньше и раньше, а расписание постов все еще не меняли, и часовой залезал на вышку, уже когда было плохо видно. Это обстоятельство и решили использовать Нейман и Прищепа.
В нашем изолированном со всех сторон дворике была уборная, а рядом котлован для новой уборной — вместительная и довольно глубокая яма. В ней скрытно от глаз надзирателя, ежедневно опекавшего нас, беглецы сделали из досок от нар трапы, чтобы перелезть проволочные заграждения предзонника и влезть на стену. В бригаде знали о готовящемся побеге, но для начальства он был неожиданностью.
Наступил душный вечер, и, хотя двери были открыты, вся бригада сидела в секции. Ивана Волгачева прямо-таки трясло от волнения, которое сообщалось всей обстановкой. На стене загорелись фонари, но вышка была пуста. И вот две фигуры с трапами в руках двинулись на проволоку. Вся бригада смотрела в окна, а происходящее на дворе виделось, как в кино с замедленной съемкой: казалось, что действуют они страшно медлительно, не спеша. Прищепа уже лез на стену, а под Мишкой обломился трап, когда он перелезал проволоку у стены. Держась за деревянный бок вышки, Прищепа спрыгнул вниз и исчез с наших глаз. Мишка только еще двинулся к стене и полез на нее. В это время раздались первые выстрелы, сначала редкие, потом частые. Мишка забрался на стену и тоже исчез за ней. Выстрелы продолжались, и к ним присоединились крики: «Стой! Ложись! Ложись!» А вскоре все смолкло.
Мы ломали голову: убежали или нет? Почему так много выстрелов?
Очень скоро на вышке появился часовой и не один. А от ворот второго пункта между стеной и проволокой прошел офицер в шинели и с фонариком в руках. Осмотрел трапы, следы, посветил на стену, на проволоку и ушел. Через час пришли надзиратели делать поверку, немногословные, без ругани, суровые. Просчитали, заперли, ушли.