Изменить стиль страницы

Желтуха все время держалась в лагере, но отделение не было переполнено. Лечили уротропином, вливанием глюкозы, старались держать на диете. Раз в неделю брали кровь на анализ, и все только и думали, чтобы не снизились цифры билирубина — сигнал к выписке.

Меня часто посещал В. В. Оппель, который уже не был в режимной бригаде, а работал в лаборатории лазарета. Желтуха моя оказалась затяжной, но я не думаю, что Оппель мне приписывал билирубин, человек он был щепетильный, и все знали о нашей дружбе.

В то время в терапевтическом отделении лежал Моисей Львович Авиром. Когда я начал выздоравливать, мы нередко прогуливались вокруг больничных бараков. В одну из прогулок он сказал: «Вот лагерные мудрецы говорят, что нас спасут американцы. Ерунда. Война — это смерть. Нас здесь первых ликвидируют. Биологический фактор — вот что нас спасет — смерть Сталина». Потом я часто вспоминал эти слова, действительно, оказавшиеся пророческими.

Выздоровев, я вернулся в свою бригаду, размещавшуюся опять в старой секции на первом лагпункте. К тому времени его начальником стал некто майор Елигулишвили, человек бывалый, не ленивый, а напористый и энергичный. Ко всеобщему удивлению, он заставил режимку, которая опять стала копать котлован на кирпичном заводе, работать как следует. Елигулишвили несколько дней проторчал на котловане и кнутом(карцер, наручники) и пряником (разрешение пойти в кино, сменить, наконец, изодранные ботинки на вполне сносные) сломил вольный дух. Когда я после лазарета вышел на столь памятный мне кирпичный завод, работа там кипела: режимники стояли на террасах уходящего вглубь квадратного котлована и снизу вверх споро бросали щебенку, углубляя и расширяя огромную яму.

Этот Елигулишвили, когда на какой-нибудь шахте не выполнялся план, снимал всех придурков с их работ в зоне, вел их в шахту, сам спускался под землю, и план выполнялся. Но он, как и все начальники, был «лапотником». Так, по его заказу в зоне делали шахматы, где каждая фигура, даже пешки, были, действительно, фигурами. Эскизы делал С. М. Мусатов, который ко всему, что касалось искусства, относился чрезвычайно серьезно. Белые были у него христианскими рыцарями с войском, черные — магометанами. Все было продумано до мельчайших подробностей, даже позы фигур. Инженер по фамилии Каганович (поговаривали, что он дальний родственник всесильного Лазаря) делал из нержавеющей стали оружие. Чего стоили вздыбленные кони! Краснодеревщик инкрустировал доску чуть ли не метр-на-метр. Наконец шахматы были готовы, но даром майору не прошли: кто-то донес высокому начальству, что шахматы делались в ущерб производству, и маойру пришлось платить. А скоро он исчез с нашего горизонта.

Наступил 1952 год. Нас по-прежнему гоняли на разные карьеры. Я довольно регулярно получал из дома письма, и сам писал «экстра». На таких конвертах для большей правдоподобности я писал какой-нибудь обратный адрес. Однажды обратным адресом поставил ул. Абая дом N 21 (дата нашей свадьбы). А в тексте этого письма поделился с Еленкой впечатлениями о только что прочитанной книге «Абай» М. Ауэзова. Так уж совпало, совпало без всякой задней мысли. Еленка же в этом усмотрела некое указание... и я перестал, получать письма и посылки. Но вот на столбе, где вывешивался список на посылки, появилась моя фамилия. Тогда был заведен такой порядок получения посылок надо идти к оперу за разрешением, идти по одному — так легче контактировать со стукачами. Пошел и я. «А, Трубецкой, из режимной бригады! Иди, я сейчас приду твою посылку смотреть», — сказал опер, лейтенант Симонов, молодой невзрачный блондин и сволочь мелкая, но отменная. Слова опера насторожили — обычно он давал лишь письменное; разрешение и не ходил в посылочную. Иду туда, и вскоре появляется опер,, Посылочник — наш брат заключенный — литовец, хорошо говорящий по-русски, принес из глубины каптерки мою посылку и отдал оперу. «От кого ждешь?» — «От жены». — «Фамилия?» — «Трубецкая Е.В., Орел, улица Ленина, дом 37, квартира 10». — «А кто у тебя живет здесь, на улице Абая, дом 21?» — «Никого». — «А почему жена на этот адрес тебе посылку шлет?» — «Не знаю». — «А вот мы сейчас посмотрим, что она на улицу Абая присылает?»

С этими словами он взял ящик и сам стал вскрывать. Я успел разглядеть на крышке адрес, написанный таким знакомым «архитектурным» почерком: Джезказган, ул. Абая, дом 21, Трубецкому А.В. Как это могло получиться? Еще успел разглядеть, что угол у ящика сломан. Симонов начал вытаскивать содержимое и подробно осматривать кусок сала, пачку сахара, крупу, сухие фрукты. Я, затаив дыхание, следил за его руками, а в голове сверлила мысль: почему на этот адрес? Неужели в посылке будет вложено что-то такое, наше, интимное, что сейчас попадет в руки этому скоту? Но ничего нет. Опер явно разочарован: «Что, наверное, письма пишешь по этому адресу? Откуда жена знает?» На все один ответ: «Не знаю». — «Ну, вот напишешь объяснительную — получишь посылку». С этим и ушел. На покое сообразил, что виной недоразумения был я сам: совпадение фамилий Абая на конверте и в письме было истолковано Еленкой, по-видимому, как намек.

Друзья в один голос сказали, что писать объяснительную нечего: с бумажки начинается дело, нет бумажки, нет и дела. Это я и сам хорошо понимал. Меня интересовало, как посылка, адресованная в поселок, попала в лагерь. Скоро и это выяснилось. Всей посылочной службой ведала вольнонаемная женщина, бывшая лагерница, которой перевалило далеко за пятьдесят, но молодящаяся, с претензией на интеллигентность. Заключенные всегда с ней здоровались по имени отчеству, на что она отвечала. Злые языки говорили, что она жила со всеми посылочниками всех трех лагпунктов. Эта особа, узнав, что на почте завалялась посылка, адресат которой не проживал в поселке (отправить назад ее не могли, так как у ящика был сломан угол), прямо указала мой настоящий адрес: и почта была довольна, и начальству угодила. Последнее, вероятно, просто входило в ее обязанности.

Месяца через два Иван Волгачев передал, что посылочник на свой риск и страх готов отдать полпосылки. На том дело и кончилось. В дальнейшем я был внимательнее к письмам домой, а Еленке написал, что твоя посылка от такого-то числа доставила мне много неприятных минут.

В. В. Оппель принимал во мне большое участие и помог мне полежать некоторое время в лазарете — мечта каждого лагерника, хотя, как видно, жили мы не так уж плохо. В рентгеновском кабинете лазарета работал некто Катценштейн, еврей из Германии. Оппель попросил его осмотреть меня, тот нашел затемнение в легких, и я попал в туберкулезное отделение. В. В. Оппель со смехом рассказывал, как Катценштейн требовал с него за меня «дар», и Оппель отдал носки. Я и смеялся, и возмущался, и хотел возместить трату. Владимир Владимирович наотрез отказался. Так я провел часть зимы на больничной койке в хороших условиях.

У Катпенштейна было довольно любопытное дело. Из Германии он уехал в тридцатых годах, когда там начались гонения на евреев, уехал в Иран, где жил спокойно до 1942 года. Началась подготовка к Тегеранской конференции, и наши органы провели «чистку», посадив многих, бежавших в свое время от Гитлера. Черчилль в мемуарах пишет, что немцы якобы готовили похищение чуть ли не Рузвельта, но советские органы вовремя приняли меры безопасности. Насколько я помню, Черчиллем все это подавалось со ссылкой на наши источники. Что там было на самом деле, я не знаю. Но делать из мухи слона умели. Во всяком случае, Катценштейн и его жена сели.

Глубокой осенью 1952 года заключение В. В. Оппеля окончилось — он освобождался, и я проводил его. Владимиру Владимировичу выдали одежду, в которой он был арестован, — полковничью шинель, фуражку, добротные хромовые сапоги. Смотрелся он теперь совсем иначе. Надзиратель, провожавший Оппеля к вахте, сказал с уважением: «Вот, батя, какой ты». У вахты мы крепко пожали руки, посмотрели в глаза и разошлись по разные стороны стены. Оппель очень боялся момента освобождения, ожидая подвоха со стороны начальства, но все обошлось — этапом его привезли в Караганду, где он и осел.