Изменить стиль страницы

У Бориса было много рассказов, которые он выдавал за импровизацию. Полагаю, что он готовил их, как хороший артист, заранее. Некоторые из них я помню: «Представьте себе битком набитый зал, сцену. На сцене прохаживаюсь я и поглядываю в публику, как бы выискивая кого-то. На боку парабеллум. Всматриваюсь и говорю: «Вон тот, вон, вон. Нет, не ты, а рядом. Вот, вот. Ну-ка, встань. Ведь ты же гад, а? Гад? Ну-ка, вот ты (в первый ряд). Как по твоему, он гад?» Из первого ряда не очень уверенно: «Да, гад». — «Ну, а ты что скажешь (это к другому) — гад он?» — «Гад». — «Ну раз так, то иди сюда», — говорю уже гаду и тут же его стреляю. И высматриваю следующего. С тем уже чуть быстрее, уже соседи уверенно отвечают, что он гад и что свое должен заслужить, и опять стреляю. И дальше только направляю да поговариваю: «Ведь вот же, кругом честные сидят, а ты что же это?» И так ведь всех по очереди и с их же одобрения». Все это рассказывалось в лицах и артистически.

К Ольпинскому и его рассказам я еще буду возвращаться, так как пробыл с ним в режимке довольно долго.

Сказать, что нас строго держали только под замком — нельзя. Бывали часы, когда можно было свободно ходить по лагпункту. Но это было редко. В одно из таких хождений по зоне я познакомился с интересным человеком — прямой противоположностью Борису Ольпинскому. Прибыл он к нам из-под Москвы, из какого-то странного лагеря, о котором рассказывал мало (много позже я узнал, что это была та самая «пирата», описанная А И. Солженицыным в «В круге первом»). Мой новый знакомый Сергей Михайлович Ивашов-Мусатов — человек лет пятидесяти, высокий, худощавый, в очках, интеллигентного вида и обращения. Имел он 25 лет приговора по следующему поводу. Он слушал чтение романа, написанного Даниилом Андреевым, сыном Леонида Андреева. Слушание было коллективным, и среди слушателей нашелся «иуда»: все получили по 25. Сергей Михайлович рассказывал, что роман был талантливым — «Спутники ночи», о нашей действительности, а сам автор — замечательным человеком. Другого мнения об авторе был М. Кудинов, сидевший в одной камере с Андреевым. Миша рассказывал, как придя с допроса, Даниил, прохаживаясь по камере, старался вспомнить, кто еще слушал его роман. На предупреждения сокамерников, что эти воспоминания будут дорого стоить, Д-Андреев отвечал, что его долг говорить правду.

Вместе с Сергеем Михайловичем села и его жена, слушавшая роман Андреева. Сергей Михайлович был инвалидом по зрению, сидел в зоне и, как художник, числился при КВЧ, а занимался тем, что писал картины в основном для начальства. С собой у него были многоцветные и черно-белые репродукции известных картин, и начальство выбирало, что понравилось. Так, одному из очередных начальников лагпункта, а они сменялись не так уж редко, приглянулась «Сикстинская мадонна» Рафаэля. Сергей Михайлович копировал ее с черно-белой репродукции и, когда написал ее в красках, капитан, татарин по национальности, которому картина понравилась, попросил его «обуть женщину в тапочки, а у ребятишек убрать крылышки». В качестве платы было дано указание банщику пустить художника помыться в душ, специально оборудованный для начальства. Другой начальник, Прохин, лагпунктовское МГБ, заказал, было, «Утро стрелецкой казни», но передумал. Для лагеря Сергей Михайлович копировал репинских «Запорожцев». Потом эту копию, говорят, повесили в городском клубе.

Сергей Михайлович был человеком очень увлекающимся, изучал в МГУ математику, но потом бросил и стал заниматься живописью. Учился у художника Мешкова, был бессеребренником, жил бедно и во всем был идеалистом. Очень интересный собеседник, он хорошо знал не только историю искусства, но и философию (особенно древнегреческих философов), архитектуру. Рисовал прекрасно, и многие заключенные ему позировали. Внешнее сходство у него получалось само собой. В портретах он добивался другого — показывал внутреннюю сущность человека через его внешний облик. Когда рисовал, то все время разговаривал, задавал вопросы и, как потом признавался, это помогало подсматривать нутро человека. Я видел многие его портреты, и они всегда удивляли большой проникновенностью в психологию человека: нарядчик с оловянными, как пуговки, пустыми глазами или тот же Борис Ольшинский в вязаной фуфайке, отогнутая горловина которой выглядела как ярмо раба, а во взоре что-то надсадное, согбенное. Интересно, что сам Ольшинский говорил: «Это я, я узнаю себя, я такой». Или портрет каптерщика: человек с глазами тигра — во время позирования он говорил, что следователей расстреливал бы, не задумываясь. Некоторые портреты вызывали протест, когда художник идеализировал натуру и наделял ее чертами, ей несвойственными. Так, плотника Петушинского, личность весьма заурядную, Сергей Михайлович изобразил мужественно и благородно. Когда я спросил, почему он так сделал, художник ответил: «Волосы подсказали. На этой основе было интересно нарисовать римского воина, волосы, как перья, на шлеме».

Я неоднократно сначала намеками, а потом просто просил сделать мой портрет, но он все отказывался, говоря, что еще не видит меня. И только в 1953 году сделал карандашный портрет, который, посланный через третьи руки, так и не попал домой. В 1954 году Сергей Михайлович написал мой портрет уже маслом. Писал долго, усадив на табурет, который стоял на кушетке, и сделал мне очень длинную шею. Я протестовал, но он упрямо доказывал, что, благодаря этому, видно, что человек высокого роста. Портрет этот сейчас у нас дома.

В той же КВЧ, кроме Сергея Михайловича, были еще два человека. Некто Бруно Дементьев-Венцловский, композитор, как он представился. Каким-то образом попал к немцам, где руководил фронтовым ансамблем, за что и сел. Человеком он был малоприятным, обладал скрипучим голосом, глубоко посаженными маленькими глазами, прикрытыми сильными очками в толстой темной оправе, и низким лбом. Был он не глуп, вял и циничен. Со временем за ним установилась слава стукача. Другой — Джим — фамилия ли это, имя или прозвище, я так и не знаю. Сухопарый, высокий блондин, очень развязный, языкастый, нахальный и, судя по некоторым признакам, наркоман, вероятно, и стукач. В довершение характеристики еще одна черточка. Письма нам шли через КВЧ и поговаривали, что многим работягам позабитее Джим отдавал письма только за подношение. Выступал в лагерной самодеятельности, где в красной косоворотке как-то надрывно плясал под баян. Довольно своеобразную картину представляла трапеза этих людей в каптерке вместе с Сергеем Михайловичем. Джим неуклонно забавлялся тем, что все время провоцировал художника произнести нецензурное слово, который их, что называется, в рот не брал. Как тот терпел эту компанию — до сих пор удивляюсь.

И еще одно знакомство вне режимной бригады. В какой-то из выходных дней мне удалось пройти на 2 лагпункт навестить обитавших там Эфроимсона и Улановского. Я застал их сидящими в проходе нар у тумбочки, закусывающими из очередной посылки в компании незнакомца, Михаила Александровича Щедринского. Москвич, чернявый, но с проседью, разговорчивый и живой человек. Чувствовалось, что это любитель пожить, попить, поесть, остроумный и умный. Был он полковником наших оккупационных войск в Австрии, а за что получил десять лет не помню. Я застал оживленную беседу. Щедринский довольно свободно рассказывал, как его вызвал капитан Прокураторов и просил обеспечить картошкой хорошего качества (по прибытии в лагерь Щедринский как-то сразу осел в придурках). «Да, — подумал я, — так и поверю, что Прокураторов разговаривал с тобой только о картошке». Этот рассказ запал в память, и позже я всегда воспринимал Щедринского сквозь призму первого впечатления. Всю свою лагерную жизнь Щедринский был в придурках. Ловкий, умеющий в меру и к месту польстить начальству, толково выполняющий порученное, он всегда был на месте. В лагере за ним укрепилась слава стукача, и когда он шел в колонне мимо карьера, где работала режимка, ему кричали из забоев и от штабелей камня: «Щедринский, привет от Васецкого!» (Здоровенный мужчина Васецкий был зарезан, как стукач, маленьким пареньком Женькой Криковым, зарезан в бане, когда Васецкий начал стягивать через голову плотный шерстяной джемпер.) Авиром рассказывал, что когда он спросил Щедринского о стукачестве, тот находчиво ответил: «Не беспокойтесь, своих я не продам». Миша Кудинов довольно близко сошелся со Щедринским, видя в нем интересного человека и, вероятно, рассчитывая именно на то, что «своих не продаст». Щедринский был несомненно умнее Прокуратова и, ловко лавируя, продавал, по-видимому, по своему усмотрению. У меня с ним сложились прохладные отношения, хотя приходилось бывать в одной компании — он очень льнул к Мише, который долгое время был в режимке и пользовался хорошей репутацией.