Изменить стиль страницы

В отношении ко мне Антона установилась какая-то смесь почтительности и своеобразного покровительства. Я был ему благодарен и впоследствии, встречаясь с ним, всегда с удовольствием предавался воспоминаниям. А в 1954 году я, вновь работая в лазарете, помог Антону вылечиться от гонореи. Благодарил он меня тогда безмерно.

Работа в кузнице была не легкой — жара и дым от горна, пекло на дворе — август месяц — тяжелая кувалда, которой надо махать целый день. Но вот недели через три я был переведен подсобным рабочим во двор: что-то поднести, что-то переложить, разгрузить, погрузить. Здесь я видел, как подрабатывают «налево»: украдкой, урывками, скрываясь от вольного начальства и надзирателей, делали железные кровати, детские коляски, дверцы к печкам и сами печки, другие заказы вольных.

А вот сценка перед съемом у ворот базы Казмедьстроя. Бригады кончают работать, и работяги скапливаются толпой у ворот. Сбоку стояло здание алебастрового цеха, главное сооружение которого представляло собой четырехугольную башенку с одиноким узким и пустым оконным проемом. В этот проем сильно высовывался бригадир алебастрщиков Талантов, донской казак, служивший у немцев и, обращаясь к толпе внизу, громко и с экспрессией вел такую речь: «Жители сказочного королевства, а, жители сказочного королевства! Сейчас вы пойдете в свое сказочное королевство, где получите баланду по норме, а после нее возляжете на нарах ...», — и далее все в том же духе. Эта импровизация была навеяна кинофильмом «Золушка», показанным нам. Фильм начинался кадрами, где герольд с башни замка обращался к жителям сказочного королевства.

Кстати о кино в лагере. Показывали нам, по-видимому, все то, что шло в поселке, может быть, за редким исключением. Мы видели замечательные фильмы, такие, как ковбойский боевик «Путешествие будет опасным», «Скандал в Клошмерле», «Пармскую обитель» (гневные слова героя, когда его без суда сажают на двадцать лет, зрители сопровождали соответствующими возгласами). Но была и страшная дрянь, например, венгерский фильм, где молодая пара, войдя в новую квартиру, застывает на много минут с улыбкой умиления и благодарности перед портретом Сталина. Такие кадры тоже соответственно комментировались вслух.

Что касается показа, то для места и времени его стандарта не было. Фильмы могли показывать в любые часы суток. Если это случалось среди ночи, то отпирали секции. Днем в столовой, а когда темно — на дворе, невзирая на погоду. Смотреть фильмы было всеобщей страстью. Для этого лезли через проволоку в другой лагпункт. В мороз, напялив на себя все, что можно, вплоть до матрацев, взяв для сидения все, что можно взять, а то и стоя под падающим снегом, толкаясь для согрева, смотрели все, что показывали. Однажды случилось так, что кино показывали не то в Пасхальную ночь, не то на Страстной неделе. Кто-то из «слишком» верующих — человек, видно, не чуждый религиозному изуверству, перерезал в темноте кабель, лежавший на земле. Показ фильма прекратился, а публика, расходясь, громко возмущалась.

Бригада Скурихина жила богато. В секции в тумбочках лежало сало, хлеб, курево не переводилось. Работа не переутомляла людей, еды хватало, и, вернувшись в лагерь, работяги не валились безразличными на нары. Однажды бригаду вывели на ночную работу выгружать из вагонов цемент. Это был какой-то кошмар: пылища, темень и работа «давай, давай» между двумя дневными работами без отдыха.

Но в этой бригаде я пробыл недолго, всего месяц с небольшим и был опять вознесен в придурки, вернувшись в круги медицинские. На этот раз фельдшером в амбулаторию 3-го лагпункта.

Я так и не знал толком кому обязан этим переводом в амбулаторию. Тамошним врачом стал азербайджанец Сарыев, с которым я познакомился еще в лазарете и который только недавно появился в Степлаге. Этот был типичный сангвиник, носил небольшие усики, имел золотые зубы и говорил с довольно сильным кавказским акцентом. При первом знакомстве отнесся ко мне, уж не знаю почему, очень хорошо. Теперь он мне дал знать о переводе в амбулаторию. Кроме Сарыева, в амбулатории был еще врач, некто Чеховский, западный украинец, не связанный с бандеровцами. Чеховский принимал терапевтических больных, Сарыев — хирургических.

Амбулаторией заведовала капитан медицинской службы Ермократьева (ее супруг был тоже капитаном, но внутренних войск, а чем он ведал — не знаю). Она была не глупый, видимо, хорошо инструктированный человек, но без тени мягкости или подобных добрых качеств. Был еще санитар Сангинов, тоже азербайджанец и регистратор и статистик Рудек. Состав работающих в амбулатории к моему там появлению почти полностью сменился, кроме Чеховского. Предшественником Сарыева был венгр Панго, культурный, образованный, но какой-то малоприятный и, я сказал бы, фальшивый человек. Говорили, что по специальности он журналист, а не медик. Сарыев понуждал меня принимать у Панго хирургическое имущество очень скрупулезно, но я этого не делал — Панго списывали на общие работы, и я не хотел доставлять ему неприятности за недостачи. До Рудека статистиком был пожилой человек — репатриант из Китая (таких в лагере было довольно много) Волошин. Говорил, что он дальний родственник Максимилиана Волошина. Из амбулатории он прямо попал в БУР. Сменивший его Рудек был неприятным, прилипчивым и в то же время скользким типом, сразу возбудившем во мне большое недоверие.

В амбулатории было два приема — утренний и вечерний. Больные — в основном со всякими травмами, нарывами, простудами, радикулитами. Врач имел право освобождать от работы, но количество освобождаемых в день было лимитировано. В свободное от работы время врачи посещали бараки (наблюдение за чистотой) да несли ночные дежурства. Дежурный снимал пробу на лагпунктовской кухне и вел прием больных перед ночным разводом на шахты. Ко всем этим обязанностям привлекли и меня. Работа была не утомительной, а главное новой, и я чему-то учился.

Вскоре в амбулатории появилось новое лицо — вольная врач Фролова, только что окончившая один из московских мединститутов. Она была новичок в системе МВД, и ее еще не испортила пропаганда лагерного начальства. Вот характерный эпизод. Был вечерний прием перед разводом на ночную смену в шахты (3-й лагпункт был чисто шахтерским). Прием вела Ермократьева и отправила на работу двух работяг с довольно большими нарывами на пальцах. Когда их бригады стояли на вахте, ожидая очереди на шмон перед выпуском за зону, в воротах показалась Фролова, шедшая в амбулаторию. Эти двое обратились к ней, и Фролова освободила их от работы. В амбулатории она сообщила это Ермократьевой. Ее кабинет отделяла тонкая фанерная перегородка, и все, что там говорилось, было слышно. Ермократьева накинулась на Фролову: «Вы же знали, что я веду прием! Почему вы вернули заключенных?» — «Но ведь с такими руками они не могут работать». — «Ничего, могут». — «Но ведь мы должны гуманно относиться к людям». — «Гуманно? Забудьте это здесь!» — «Ну, я не знаю...» — «Я вам это говорю». Диалог довольно характерный. Интересно, что во времена ломки лагерной системы, которые наступили после марта 1953 года, Ермократьева сделалась весьма демократичной, и лагерники, не знавшие ее в 50 году, называли ее Демократьевой.

Отношение этих двух женщин к нам, медикам, было вежливое, но никогда не простиралось за пределы профессии. Некоторым заключенным Ермократьева дозволяла в разговорах с собой безобидно пошутить. Это было для нее своего рода развлечением. Таким «развлекателем» был украинец Панченко с хорошо подвешенным языком. Малоопытная в такой обстановке Фролова в окружении заключенных с самыми страшными статьями и астрономическими сроками долго не могла найти нужной линии поведения. По натуре она была доброй женщиной, и это ее качество иногда невольно прорывалось. Вспоминается ее, если не материнское — это слишком много, — то во всяком случае, доброе, сочувственное отношение к одному эстонцу, шахтеру, молодому парню, такому же крупному блондину, как и она. У него был огромный карбункул на ягодице, и он приходил в амбулаторию лечить его. В разговоре с эстонцем у Фроловой проскальзывали какие-то домашние, соболезнующие интонации, когда на перевязке она делала ему больно — так утешают сильно ушибшегося ребенка. Эстонец этот и по-русски говорить как следует не мог, да и фамилия у него была такая, что Фролова ее выучить не могла. Фамилии она, вообще, путала и однажды во время приема, вызывая по карточке очередного больного, долго выкрикивала: «Амбулат! Амбулат!», — полагая, по-видимому, что это какой-то кавказец. Никто на вызов не подходил. Я взял у нее эту карточку и прочел: «Амбулат. карточка», а ниже мелкими буквами фамилия владельца.