Изменить стиль страницы

К этому времени Еленка прислала мне кое-какие медицинские книги. В одной из них в терапевтическом справочнике между страницами 612 и 613, где описывается курорт Бердянск, я обнаружил замечательную фотокарточку Еленки с такой надписью: «Твоя Еленча, друг, жена, мать, навсегда!» Какой это был луч света! Первый том этого справочника я получил несколькими днями раньше, а этот (они шли в одной бандероли) задержали придурки из КВЧ (культурно-воспитательная часть), задержали, по-видимому, потому, что там были венерические и женские болезни. Как им не попала в руки карточка — диву даюсь. Пришла еще одна нужная и ценная книга М. П. Кончаловского «Внутренние болезни». Ее увидала у меня начальница Дубинская и попросила, сказав: «Не беспокойтесь, она не пропадет». Вскоре Дубинскую перевели в Экибастуз. В одно из последних посещений лазарета перед отъездом Дубинская, увидав меня, как бы задумалась, а потом сказала: «Я уезжаю, но книгу вам верну». Но так и уехала с моей книгой.

Дело с фельдшерством у меня пошло. Я научился делать вливания, инъекции, запомнил довольно скудный набор лекарств, которые давались больным, дозировки.

Однажды в лазарет привезли несколько человек из лаготделения в Байконуре. Привезли их в крайне тяжелом состоянии с далеко зашедшей дистрофией, с отеками и поносами. Среди них было несколько латышей, и Дзиркалис очень переживал: «Ах, Байконур, Байконур», — машинально приговаривал он, осматривая больных. Почти все они погибли. Это было время, когда байконурское лаготделение ликвидировалось. Там были нерентабельные даже для разработки заключенными угольные шахты с углем очень низкого качества. Позже я познакомился с несколькими людьми оттуда. Лагерь там был небольшой, а шахты — страшнее не придумаешь. Все делалось вручную. Достаточно сказать, что уголь из забоя вывозили «салазками» — в ящиках, которые тросиком или веревкой прикрепляли к поясу человека, а веревка пропускалась между ног. Отсюда шахтерское, но не печатное название этого способа. Человек тащил этот ящик по низким и, зачастую, мокрым штрекам на четвереньках — техника прошлых веков — страшно подумать (ранее эта профессия называлась «саночник»). Все это рассказывал мне один из салазочников, или саночников. Осенью того же года, когда я на короткое время попал в бригаду и ходил на работу через весь поселок, то видел появившихся в Джезказгане артиллеристов, вьпружавшихся из эшелонов и дальше двигавшихся уже на машинах в сторону Байконура. Уже тогда поговаривали, что там будет развернуто крупное военное строительство. Так начиналась эпоха освоения космоса, и лагерь в Байконуре был ликвидирован, увы, не потому, что там шахты нерентабельные.

Появление в лазарете одного больного навеяло массу сладких и в то же время горьких воспоминаний. Это был новичок в Степлаге, но старый лагерник, прибывший с этапом «58» статьи из Волгалага — «58» статью собирали из простых лагерей в специальные. Там он работал на Шекснинской ГЭС под Рыбинском и знал многих людей, о которых я слышал или просто знал. Последние дни воли вновь встали у меня перед глазами: наша жизнь у Загряжских, мой арест.

В один из летних дней в лазарете появилось интересное лицо — Владимир Владимирович Оппель, профессор Военно-медицинской академии в Ленинграде, биохимик по узкой специальности, медик по образованию и семейным традициям. Его отец В. А. Оппель был крупным хирургом, упоминавшимся во всех учебниках по хирургии. Несмотря на разницу в возрасте в двадцать лет, мы постепенно очень близко сошлись. Уже с первых минут знакомства Владимир Владимирович оказывал мне знаки внимания, а когда выяснил, что жена моя урожденная Голицына, а теща — Шереметева, внимание сделалось особенно большим. Это довольно любопытно. Владимир Владимирович был подозревающих всех человеком, везде видел стукачей. Почему он так, как Акцинтш, не подумал обо мне?

Дело у В. В. Оппеля было довольно характерным, но приняло страшные формы. Во время войны Военно-медицинская академия была эвакуирована в Самарканд. Там его арестовали как немца по крови и требовали дать показания на сослуживцев. Он отказался, и его судили за выдуманные преступления и приговорили к расстрелу. Оппель подал кассационную жалобу, и пока она ходила по инстанциям, его поместили в камеру смертников, где он 72 (!) дня ожидал то ли выполнения приговора, то ли его изменения. Каждую ночь раздавался лязг запоров, и кого-нибудь брали на расстрел. Камера была большой и никогда не пустовала — на места уводимых появлялись другие приговоренные. Через два с лишним месяца ему пришла замена — 10 лет ИТЛ. Это было осенью 1942 года. Результат — тяжелая гипертония. Много позже, когда стал изучать кровообращение, я понял, что то, что испытывал в камере смертников Владимир Владимирович, была отличная экспериментальная модель создания гипертонии у человека: частые, повторяющиеся моменты сверхсильного напряжения всей нервной системы с отрицательно-эмоциональной окраской и с длинным гуморально-гормональным «хвостом». Читая лекции студентам, я всегда рассказывал об этой модели.

Тогда, да и после, когда мы встречались с Владимиром Владимировичем уже на свободе, невозможно было расспрашивать его об этих 72 днях, впечатлениях, наблюдениях. Помню только то, что он сам рассказывал о большом собственном внутреннем покое и о том, что люди, стоящие на краю могилы, оказывается, были так же мелочны, эгоистичны, жадны и скупы. Близкий расстрел ничего не менял. Мне вспоминается рассказ человека из режимной бригады, которого уже с резиновой грушей во рту привели в подвал на расстрел. Там лейтенант, глянув в какие-то бумаги, ругнул конвоиров и сказал: «Чего его привели, ему заменили на двадцать лет каторги». Этот человек рассказывал, что пока его вели, вся жизнь, как в кино, явственно прошла перед глазами и что эти минуты перехода из камеры в подвал стоили ему невероятного напряжения. Кстати, у него тоже была гипертония.

Моя работа в лазарете кончилась так же внезапно, как и началась. Прошел слух, что будут сокращать штаты, называли вероятных кандидатов на увольнение, и я не был в их числе. Но попал именно я. Передо мной встал вопрос, куда идти работать. Возвращаться на карьер мне не хотелось, и я старался устроиться в какую-нибудь привилегированную бригаду. На 2 лагпункте одной из таких была бригада Скурихина, состоявшая из мастеровых разных специальностей и ходившая на объект с названием «База Казмедьстроя». Уж не помню как, но еще будучи фельдшером, я познакомился с этим Скурихиным. Тогда в каком-то разговоре он намекнул, что при случае взял бы меня в свою бригаду. Я понимал, что это приятный разговор, не более, но когда меня списали из лазарета, я воспользовался этим чисто формальным пожеланием. Контролеру лагпункта я сказал, что меня приглашал к себе в бригаду Скурихин. Скурихин был на объекте, спросить его был нельзя, и контролер мне поверил. Получив к себе разжалованного фельдшера, Скурихин особого удовольствия не выразил и сказал, что сейчас может предложить мне только работу... молотобойца в кузнице, правда, прибавив, что это временно. Я понял, что рассчитывать мне не на что, но и отступать было некуда.

Бригада Скурихина в числе нескольких других ходила через весь поселок на базу Казмедьстроя, где были слесарные мастерские, деревообделочный цех, алебастровый цех, мастерские по ремонту автомашин. Я попал к кузнецу Клепцову, пожилому, высокому и жилистому дяде. «А, Трубецкой! Это уж не из тех ли?» — и он процитировал наизусть строчки из «Русских женщин» Некрасова. Меня удивила и тронула эрудиция Клепцова, производившего впечатление человека простого, чуждого образованности и романтизма.

Еще на каменном карьере я научился махать кувалдой, но здесь было значительно труднее, особенно, когда надо было ковать подкову. Нужны были не только сила, но главное темп: подкова должна быть готова за один прием. Кузнец выхватывал щипцами из горна раскаленный кусок, клал его на наковальню, и надо было бить, бить, не переставая, а он только поворачивал, да пристукивал молотком, выправляя неровности и ведя дело именно к подкове, а не к чему-нибудь другому. В этих случаях он на меня прикрикивал, как понукают лошадь, вывозящую воз из топкого места. У соседней наковальни работала такая же пара. Молотобойцем там был мускулистый крепыш, украинец Антон Недвецкий. Когда было видно, что я «запорю» — не смогу в нужном темпе поспевать за кузнецом — Антон, если бывал в это мгновение свободен, молча отстранял меня и неистово колотил по остывающему бруску. Тогда у них с Клепцовым возникал прямо-таки музыкальный дуэт. Клепцов встраивал в мощный ритм ударов молота свою чуть приглушенную дробь по мягкому железу, перемежая ее звонкими пристукиваниями по наковальне, чуть меняя ритм и ведя мелодию. Смотреть и слушать было удивительно хорошо, но так ковать я не научился.