Начальствующее монашество считало как бы своей непременной обязанностью теми или другими способами располагать студентов к монашеству, и успех в этом ставился ему в заслугу. И студенчество улавливалось часто легко на пускаемые для этого разные приманки, и иные личности даже в продолжение учения становились монахами-студентами задолго до окончания курса.
Таким монахам и жилось вольготнее, под особым к ним благоволением начальства, которое давало им удобные помещения каждому, где они жили отдельным хозяйством, уже не как студенты-школьники, а как какие должностные особы, и кушали отдельно каждый у себя, и кушанья готовили им академические повара, принося в их комнаты. И в ученье им снисходили и всегда повышали пред другими лучшими их, и уже непременно, будь они из самых посредственных, окончат академический курс успешнее других, и выдут все с высшей учёной степенью магистра, а затем непременно иные – получше, предпочтительно пред другими, останутся при академии бакалаврами, а другие, не в пример прочим, прямо посылаются инспекторами в семинарии, затем скоро и в ректоры, а далее при небольшой сноровке и искусстве терпенья не алеко и до вожделенного архиерейства, этого апогея мечтаний и упований во всю жизнь свою каждого такого монаха до гробовой доски.
Счастливы были, по-своему конечно, те из них, которые сильно охватывались мечтой об отдалённом в перспективе архиерействе, и тем могли уламывать все неподобающие им стремления молодого и развитого человечества к живой деятельности ума и сердца.
Они смирно, подобострастно и раболепно подвигались ладно и чинно всё дальше, и добирались благополучно и скоро до предмета своих вожделений, к которым и направляли все свои тихенькие подходы.
Но что было делать монахам – Григорию Полетаеву и Диодору Ильдомскому, и многим им подобным, в которых натурные идеалы засели крепко и до того ими овладели, и пред ними становилась бессильной и умолкала и вожделенная мечта об обаятельной перспективе к архиерейству? В разочаровании, тоске и раздражении оставалось влачить свою жизнь. И вот один должен был пройти по всем мытарствам – встречая в жизни до старости всюду одни “терния и волчцы”. И только благодаря своей дубовой натуре и силе твёрдого бурсацкого закала не сломился, и хоть на склоне старости, и то при помощи высоких товарищей и однокашников по академии – экзарха Грузии Палладия и архиепископа иркутского Вениамина, добился архиерейства, маленького, викарного.
Но таким натурам, как Диодор – мягкого сердца, воспитанного в прекрасном семействе своего отца, известного в Рязани протоиерея и инспектора семинарии Ильдомского, – приходилось ломаться и преждевременно умирать от тоски запойной.
Участь Диодора напомнила мне о его товарище в Петербургской академии – такой же жертве монашеского увлечения, – бакалавре этой академии, иеромонахе Валериане, даровитом, увлекательного дара слова, молодом, цветущим и красивом джентльмене. О нём я слышал уже на должности в семинарии от товарищей по службе, воспитанников Петербургской академии, у него, Валериана, учившихся. Они рассказывали о нём с увлечением, в восхищении от его преподавания, как о редком явлении со всеми увлекательными достоинствами. Он недолго держался в узкой по его натуре монашеской академической раме – запил горькую, будучи уже архимандритом, ушёл из академии, снял монашество и погиб в бедственном положении.
И много таких неудачников сгубила несчастная вербовка в монашество раннее, незрелое.
Не приносила она пользы и разным удачникам, хоть и доводила их до высших степеней в видимом почёте и власти. Она портила их нравственно до того глубоко, что от этой порчи и сами они страдали не Христовым страданием – не во спасение, и другим причиняли много зла, особенно около стоящим и подчинённым.
Да и не могло быть иначе.
Эти удачники насквозь пропитывались карьеризмом. В самом начале карьеры они должны были сделать рискованный скачок – своего рода salto mortale, – такое трудное дело подвижничества, на которое решаются с великим страхом и люди умудрённые опытами жизни в старости: это принятие великого иноческого пострижения с клятвенным отречением от мирских благ и, конечно, от карьеризма.
Пройти эту процедуру едва ли легко и легкомысленному юношеству, как бы ни поднимало его разное мечтательное увлечение – и ему при этом неизбежно приходится много передумать тяжёлых дум и много потрудиться над обработкой и податливой, способной на все компромиссы выгодные в удобном достижении себе того, от чего отрекался клятвенно при пострижении.
И удачники, по-видимому, благополучно всё это проходят. Но здесь уже в них закладывается прочное и глубокое начало той нравственной язвы, которая, иссушая благотворные начала христианской любви, развивала самолюбие – эгоизм, и благую совесть обрабатывала в лукавую, доводя часто и до совести сожжённой, по выражениям апостольским.
Эта язва, как болезнь, не могла не производить в них внутренних страданий, по свойству язвы, каковые страдания не во спасение терпят, а в карьеристском мечтании о благоприятном исходе к вожделенному.
А ввиду благоприятного исхода неизбежно было проходить тяжёлую процедуру всех видов грешного человекоугодия – ухаживания, низкопоклонства, пресмыкательства, раболепства и всяческого лакейства; и на этом грязном пути привыкать к его грязи в постыдном равнодушии к добру и злу, но неравнодушии к одной своей карьере. Последнее злокачество до того бывает напряжённо, что всякий удачник чутко следит и зорко сторожит за всеми моментами, где чуется повышение, отличие, награды, чтобы не прозевать, и почасту в тайне проливать горькие слёзы, если обошли, а почти постоянно в страхе, как бы чем не обошли.
Находясь в такой удушливой атмосфере и проделывая постоянно разную опасную эквилибристику, можно ли не искалечиться нравственно, когда удаётся подняться на высоту и очутиться среди безответственных подчинённых, от которых приятно встречать низкопоклонство, раболепство. А известно, что нет хуже господина из вчерашнего раба. И если возмутительно рабство перед властями мирскими, то неизмеримо возмутительнее видеть рабство перед владыками духовными.
В Казанской академии, самой младшей из других академий, в продолжение многих лет от начала было очень немного студентов – не более 60 на обоих курсах, по 30 в каждом.
Несмотря на это число, почти в каждый курс оказывалось по одному и по два монаха, поступавших в монашество во время учения, или вслед за окончанием его. И все они, за исключением одного, были тамбовские, по месту происхождения.
Это обстоятельство объясняли в академии тем, что у тамбовских студентов состоял при академии бакалавр и помощник инспектора земляк иеромонах Вениамин, о котором была речь выше; к нему, как земляку, тамбовские студенты ходили в гости – пить чай, которым он радушно их угощал, а при этом имел обыкновение тонко, беседой, располагать их и к монашеству – в этом он находил особое удовольствие.
Благодаря этому влиянию на тамбовских студентов и стали смотреть все, как на кандидатов в монашество, и поговаривали об этом в насмешливом тоне, – надо заметить, что всё тогдашнее академическое монашество не пользовалось репутацией у корпорации наставников – не монахов. Последние недружелюбно относились к своим товарищам-монахам, подозревали их в лукавстве и говорили дурно, мало чем стесняясь. Особенно глумились над монашеским карьеризмом.
Это всё знали студенты и составляли о монашестве все невыгодные понятия, теряя всякое к нему расположение.
Обучаясь на младшем курсе, я и мой земляк товарищ Дубровский нередко ходили к Вениамину; жил он в одном корпусе со студентами в нижнем этаже, и часто слышали от него душеспасительные беседы. Но они не производили на нас ожидаемого им влияния, и он от того становился всё менее и менее к нам расположенным.
Общий антимонашеский дух, бывший в это время уже в силе и у студентов, парализовал возможные в нас поползновения к монашеству, при тонких и искусных склонениях к тому. Да и в натуре своей в нас не было ничего подходящего. Мы были юноши с кипучей кровью, помышлявшие более всего о том, как бы поскорее по окончании учения жениться – да на хорошенькой – по любви.