Натаниэль осматривает свои порванные сзади штаны, грязные сапоги. Кладет остаток овсяного батончика на бревно на случай, если олени вернутся. Потом встает и медленно шагает к дороге.
Патрик распоряжается прочесать площадь в два с половиной квадратных километра вокруг здания суда, уверенный в том, что Натаниэль ушел сам, и еще больше убежденный в том, что далеко он уйти не успел. Он берет рацию, чтобы связаться с диспетчером в Альфреде, узнать, нет ли новостей, когда его внимание привлекает какое-то движение у дороги. Он видит, как метрах в четырехстах от него Натаниэль перелазит через железное заграждение и начинает шагать по обочине дороги.
— Черт побери! — выдыхает Патрик, медленно двигаясь на машине вперед.
Такое впечатление, что Натаниэль точно знает, куда идет; с того места даже такому маленькому ребенку, как Кузнечик, была бы видна высокая крыша здания суда. Но мальчику не видно того, что видит Патрик из кабины своего высокого грузовика: с противоположной стороны по дороге к нему приближается Калеб. Патрик видит, как Натаниэль смотрит направо, потом налево, и вдруг понимает, что он задумал. Полицейский цепляет себе на крышу мигалку и разворачивается, блокируя движение. Он вылезает из автомобиля и расчищает дорогу, чтобы Натаниэль, когда увидит Калеба, мог побежать по дороге прямо в крепкие отцовские объятия.
— Никогда больше так не делай! — произношу я в мягкую шейку сына, крепко прижимая его к себе. — Никогда! Ты меня понял?
Он отстраняется и обхватывает ладошками мои щеки:
— Ты сердишься на меня?
— Нет. Да. Рассержусь, конечно, когда перестану радоваться. — Я обнимаю его крепче. — О чем ты думал?
— Что я плохой, — прямо отвечает он.
Я поверх головы Натаниэля смотрю на Калеба.
— Нет, ты не плохой, мой любимый. Убегать — нехорошо. Ты мог попасть в беду. И мы с папой так волновались, ты даже представить себе не можешь. — Я замолкаю, пытаясь подобрать слова. — Но можно совершить плохой поступок, а человеком остаться хорошим.
— Как отец Гвин?
Я замираю.
— Нет. Он совершил отвратительный поступок и человеком был плохим.
Натаниэль смотрит на меня:
— А ты?
Как только место за свидетельской трибуной занимает доктор Робишо, психиатр Натаниэля, Квентин Браун вскакивает с места, чтобы возразить:
— Ваша честь, что этот свидетель может пояснить суду?
— Ваша честь, показания касаются душевного состояния моей подзащитной, — оспаривает возражение Фишер. — Информация, которую моя подзащитная получила от доктора Робишо о расстройстве здоровья ее сына, имеет непосредственное отношение к душевному состоянию моей клиентки тридцатого октября.
— Я разрешаю допрос этого свидетеля, — решает судья.
— Доктор, вам приходилось лечить детей, которые теряли речь после сексуального насилия? — спрашивает Фишер.
— Да, к сожалению.
— Случается, что дети так никогда и не обретают голос в подобных случаях?
— Процесс выздоровления длится годами.
— Вы по каким-либо признакам смогли определить, сколько времени придется лечить Натаниэля Фроста?
— Нет, — отвечает доктор Робишо. — Если говорить откровенно, именно поэтому я и стала обучать его основам языка жестов. Он очень болезненно воспринимал свою неспособность общаться.
— И это помогло?
— На некоторое время, — признается психиатр. — Пока он снова не заговорил.
— Прогресс был неизменным?
— Нет. Все пошло прахом, когда Натаниэль на неделю утратил контакт с матерью, Ниной Фрост.
— Вам известно почему?
— Как я поняла, ее обвинили в нарушении условий освобождения под залог и заключили в тюрьму.
— Вы встречались с Натаниэлем в ту неделю, когда его мать находилась в тюрьме?
— Да. Мистер Фрост привозил его ко мне, он был очень расстроен тем, что мальчик опять потерял речь. Он вернулся к той стадии, когда единственный жест, который он показывал, означал «мама».
— Чем, по вашему мнению, было вызвано подобное ухудшение?
— Без сомнения, внезапной и длительной разлукой с миссис Фрост, — отвечает доктор Робишо.
— Как изменилось состояние Натаниэля, когда его мать опять отпустили?
— Он бросился к ней с криком, — улыбается психиатр. — Волшебный звук!
— И, доктор, если придется перенести еще одну внезапную и длительную разлуку с матерью… какие последствия это будет иметь для Натаниэля?
— Протестую! — восклицает Квентин.
— Вопрос снят.
Через несколько секунд для перекрестного допроса встает прокурор.
— Доктор, когда имеешь дело с пятилетними детьми, часто сталкиваешься с тем, что они путают события?
— Совершенно верно. Именно для этого и назначают слушания о дееспособности свидетеля, мистер Браун.
Именно в этот момент судья бросает на него предостерегающий взгляд.
— Доктор Робишо, исходя из вашего опыта, бывает, что такого рода дела слушаются в суде через несколько месяцев или даже лет после события, не так ли?
— Верно.
— И разница в развитии пятилетнего ребенка и семилетнего очень значительна, я прав?
— Вы совершенно правы.
— Неужели вам не приходилось лечить детей, которые при первой вашей встрече, казалось, не смогут давать показания… однако проходил год, второй — и после проведенной терапии и времени, которое лечит, они могли предстать перед судом в качестве свидетеля, без рецидивов?
— Приходилось.
— Справедливо ли предположение, что невозможно предсказать, смог бы Натаниэль предстать в качестве свидетеля через несколько лет, не получив значительной психологической травмы?
— Это правда, невозможно предсказать, что случится в будущем.
Квентин поворачивается ко мне:
— Будучи прокурором, миссис Фрост, безусловно, понимала значение временной отсрочки для явки в суд, как вы думаете?
— Думаю, да.
— И как мать пятилетнего ребенка понимала, какие изменения в развитии произойдут через несколько лет?
— Да. Честно говоря, я пыталась убедить миссис Фрост, что примерно через год Натаниэлю будут гораздо лучше, чем она ожидает. Что, возможно, он даже сможет от своего имени давать показания в суде.
Прокурор кивает.
— Однако, к сожалению, подсудимая застрелила отца Шишинского, и мы уже ничего не узнаем.
Судья снимает вопрос до того, как Фишер успевает возразить. Я тяну его за полу пиджака.
— Я должна с вами поговорить. — Он смотрит на меня, как будто я из ума выжила. — Да, — уверяю я. — Сейчас.
Я знаю, что думает Квентин Браун, потому что вижу происходящее его глазами. «Я доказал, что она его убила. Я справился со своей задачей». И возможно, я научилась не переживать о жизни других людей, но, безусловно, свою собственную спасти я обязана.
— Я сама должна, — говорю я Фишеру в совещательной комнате. — Я должна им объяснить, почему это неважно.
Фишер качает головой.
— Вам же известно, что происходит, если адвокаты слишком стараются. Бремя доказательства вины лежит на стороне обвинения, и единственное, что мне остается, — находить их слабые места. Но если я буду слишком сильно стараться, рухнет вся конструкция. Если слишком много возложить на одного свидетеля — защита проиграет.
— Я понимаю, о чем вы говорите. Но, Фишер, обвинение уже доказало, что я убила Шишинского. И я не обычный свидетель. — Я собираюсь с духом. — Уверена, есть дела, когда защита проигрывает потому, что слишком много возлагает на одного свидетеля. Но есть дела, где проигрывает обвинение, потому что присяжные выслушивают подсудимого. Они понимают: совершено ужасное преступление. И хотят услышать почему, так сказать, из первых уст.
— Нина, вы едва сидите на месте, когда я веду перекрестный допрос, вам постоянно хочется протестовать. Я не могу вызывать вас в качестве свидетеля, когда в вас живет, черт побери, прокурор! — Фишер садится напротив меня и разводит руками. — Вы мыслите фактами. Но не стоит уповать на то, что, если вы что-то скажете присяжным, они примут это за чистую монету. После заложенного мной фундамента присяжные меня полюбили, они мне верят. Если я скажу, что вас настолько переполняли эмоции, что вы не могли мыслить здраво, они в это поверят. С другой стороны, что бы вы им ни сказали, они уже заранее уверены, что вы лжете.