— А что? — осторожно уточняет Патрик. — Боишься, что ему есть что рассказать нам?
— Боюсь? Мне плевать, если единственное слово, которое он произнес, — мое имя. Мне плевать, если из-за этого я окажусь пожизненно в тюрьме. Я просто хочу это услышать собственными ушами.
— Его обвинение?
— Нет, — отвечает Калеб. — Его голос.
У меня иссякла фантазия, куда бы пойти. В банк, на почту, купить мороженое для Натаниэля. В местный парк, в зоомагазин. Покинув церковь, мы бродим от здания к зданию, бегаем по делам, которые могут и подождать, — только чтобы домой не возвращаться.
— Давай навестим Патрика, — предлагаю я, в последнюю минуту сворачивая на стоянку перед полицейским участком в Биддефорде. Патрик разозлится на меня за это — за то, что вмешиваюсь в расследование, — но, как бы там ни было, он поймет. На заднем сиденье машины Натаниэль резко заваливается на бок, давая понять, что он думает об этой идее.
— Пять минут, — обещаю я.
Американский флаг хрустит на холодном ветру, когда мы идем к входным дверям. «Правосудие для всех». Мы не доходим всего метра три, как дверь открывается. Первым, прикрывая ладонью глаза от солнца, выходит Патрик. За его спиной маячат Моника Лафлам и Калеб.
Натаниэль втягивает носом воздух и вырывается от меня. В ту же секунду Калеб видит сына и опускается на одно колено. Он крепко сжимает Натаниэля в объятиях. Натаниэль смотрит на меня с такой широкой улыбкой, что на одно ужасное мгновение я понимаю, что он думает, будто я все спланировала заранее — хотела преподнести ему удивительный сюрприз.
Мы с Патриком стоим поодаль, как будто ограничивая происходящее.
Он первым приходит в себя.
— Натаниэль, — негромко, но твердо говорит Патрик и хочет увести моего сына.
Как бы не так! Натаниэль изо всех сил цепляется за шею Калеба, пытается спрятаться у него под пальто.
Я встречаюсь с мужем взглядом поверх головы нашего сына. Он встает, продолжая обнимать Натаниэля.
Я заставляю себя отвернуться. Вспомнить сотни детей, которых встречала, — в синяках, грязных, голодающих, на которых никто не обращает внимания, — которые кричат, когда их забирают из семьи, и умоляют оставить с избивающей матерью или отцом.
— Дружище, — тихо произносит Калеб, заставляя Натаниэля посмотреть на него. — Ты знаешь, больше всего я хотел бы быть с тобой. Но… у меня дела.
Натаниэль качает головой, его личико съеживается.
— Я приеду, как только выдастся минутка.
Калеб подходит ко мне с Натаниэлем на руках, отдирает его от себя и передает в мои объятия. Натаниэль плачет так горько, что его буквально душат молчаливые рыдания. Его тельце сотрясается под моей ладонью, как очнувшийся от спячки ящер.
Калеб делает шаг к грузовику, и Натаниэль поднимает голову. Его глаза напоминают черные щелочки. Он поднимает кулак и бьет меня по плечу. Потом еще раз и еще — я вызвала приступ гнева.
— Натаниэль! — резко одергивает его Патрик.
Но мне не больно. Физическая боль ничто в сравнении с болью душевной.
— Регрессия — ожидаемое явление, — шепотом комментирует доктор Робишо, когда мы вместе наблюдаем, как Натаниэль апатично лежит на животе на ковре в игровой комнате. — Его семья распадется; по его мнению — он всему виной.
— Он бросился к отцу, — говорю я. — Вы бы только видели…
— Нина, вам ли не знать, что это совершенно не доказывает невиновность Калеба. Дети в такой ситуации верят, что у них с родителями существует особенная связь. То, что Натаниэль побежал к отцу, — хрестоматийное поведение.
Или я, возможно, хочу верить, что Калеб ни в чем не виноват. Но я отмахиваюсь от сомнений, потому что я на стороне ребенка.
— И что мне делать?
— Ничего. Абсолютно. Продолжайте быть просто мамой, какой были всегда. Чем быстрее Натаниэль поймет, что жизнь не изменилась, тем быстрее он переживет потрясение.
Я прикусываю губу. Для Натаниэля было бы лучше, если бы я могла признать свои ошибки, но как же это непросто!
— Не хотелось бы сравнивать… Я на работе по десять часов в день. Меня нельзя назвать образцовой матерью. Калеб был настоящим отцом. — Я слишком поздно соображаю, что это не совсем подходящие слова. — Я хочу сказать… ну, вы понимаете, что я имею в виду.
Натаниэль переворачивается на бок. В отличие от остальных посещений кабинета доктора Робишо, сегодня ничего не привлекает его внимания. Карандаши не тронуты, кубики аккуратно сложены в углу, кукольный театр в забвении.
Психиатр снимает очки и протирает стекла краем свитера.
— Знаете, будучи женщиной образованной, я всегда считала, что мы сами кузнецы своего счастья. Но часть меня продолжает верить, что все происходит не случайно, Нина. — Доктор Робишо смотрит на Натаниэля, который встает и направляется к столу. — Может быть, не он один начинает жизнь с чистого листа.
Натаниэль хочет исчезнуть. Не может быть, чтобы это было сложно; каждый день что-нибудь да исчезает. Лужи во дворе садика высыхают, когда солнце поднимается в зенит. Его голубая щетка исчезает из ванной, и на ее месте появляется красная. Соседская кошка однажды ночью убегает и больше никогда не возвращается. Когда он думает об этом, на глаза наворачиваются слезы. Поэтому он старается мечтать о хорошем — о людях Икс, о Рождестве и о вишнях, — но он даже мысленно не может их себе представить. Пытается представить свой будущий день рождения, в мае, но перед глазами только чернота.
Он мечтает, чтобы можно было закрыть глаза и никогда не просыпаться, просто оставаться в том месте, где мечты кажутся реальностью. Внезапно его осеняет: может быть, это и есть кошмар? Может быть, он проснется и все будет так, как должно быть?
Краем глаза Натаниэль замечает ту толстую глупую книгу, на которой нарисованы руки. Если бы не эта книга, он бы никогда не научился разговаривать пальцами. Если бы он продолжал молчать, ничего бы не произошло. Вытянувшись в струнку, он идет к столу, на котором она лежит.
Эта книга с отрывными листами, с переплетом с тремя большими зубцами. Натаниэль знает, как их открывать, они делали это дома. Челюсть широко открыта, и он вынимает первую страницу — со счастливо улыбающимся мужчиной, который с помощью жеста говорит: «Привет». На следующей картинке собака, кошка и жесты, обозначающие эти слова.
Обе картинки Натаниэль швыряет на пол.
Он начинает вытаскивать страницы и разбрасывать их по полу, как снежные хлопья. Топчет страницы, на которых нарисована еда. Рвет те, где нарисованы члены семьи. Он словно наблюдает за своими действиями через волшебную стену — с одной стороны зеркальную, с другой прозрачную. А потом опускает глаза и кое-что замечает.
Вот она, именно эту картинку он и искал.
Он так сильно сжимает картинку, что она мнется у него в кулаке. Мальчик подбегает к двери, ведущей в кабинет доктора Робишо, где его ждет мама. Он делает все так же, как показывает на странице черно-белый человек. Прижимает большой палец к указательному и проводит ими поперек горла, как будто перерезает себе шею.
Он хочет убить себя.
— Нет, Натаниэль, — качаю я головой. — Нет, малыш, нет.
По его щекам струятся слезы, он хватается за мою рубашку. Когда я протягиваю к нему руки, он вырывается и разглаживает страницу у меня на колене. Тыкает пальцем в один из рисунков.
— Не спеши, — просит доктор Робишо, и Натаниэль поворачивается к ней. Он опять проводит линию поперек горла. Стучит друг о друга указательными пальцами. Потом указывает на себя.
Я смотрю на листок, на жест, которого я не знаю. Как и в случае с остальными словами, на странице стоит название раздела: «Религиозные символы». И жест Натаниэля не имеет никакого отношения к самоубийству. Он показывает импровизированный пасторский воротник, этот жест обозначает «священник».
Священник. Обидеть. Меня.
В голове словно тумблер щелкнул: Натаниэль впал в ступор от слова «отец» — хотя Калеба он всегда называл «папочка». Детская книжка, которую принес отец Шишинский, исчезла и так и не появилась — я даже не успела прочесть ее на ночь. То, как сегодня утром противился Натаниэль, когда я сказала, что мы идем в церковь.