Изменить стиль страницы

— Да что ты... Почему же не решить все у себя в стае, по-до­машнему, что, они сами не могут справиться... Зачем же призна­ваться кому-то в своих грехах и ошибках и выносить сор из избы. Признаешься так раз-другой, и готово дело — навек запятнал свое имя...

— Ну откуда же мне знать, Пармен. Наверное, чтоб ту, изгнанную, другая стая не приняла...

— Ааа? Ну да, ну да.

«Мало что ворона, — ударился в размышления Малхаз Какабадзе, — да еще одна как перст».

— А может, кто слыхал что-нибудь про пчелу?

Все мы в этой кромешной тьме ненадолго оживились.

— Ой, как же... У нас во дворе стояли ульи... Пчела — она прямо удивительная, честное слово... Про пчелу-то мы знаем...

— Когда хозяин умирает где-то за тридевять земель, его соба­ка дома поднимает вой.

Мы снова набрались страха.

— Откуда же знает собака... А?

— Вы сумеете это объяснить, Ардалион?

— О, нет, нет... Если я скажу, что собака чует беду нутром, то что это будет за объяснение... Тем более для вас...

— Странно, странно...

— Очень странно...

Кажется, мы долго просидели молча. А время — шло.

— Животные кое в чем нас превосходят, — впервые открыл рот Самсон Арджеванидзе.

— Как это так, чтоб собака или свинья меня в чем-то превос­ходили! — сказал присевший на корточки Ефрем и сел на землю.

— Однажды, помню, два дня подряд не пивши, — как-то не пришлось и капли спиртного в рот взять, — очень тихо начал Пар­мен, — я взглянул ненароком под ноги, и что же вижу — муравьиное гнездо. Суетятся, мечутся взад-вперед, что-то собирают, что-то куда-то тащат... Поглядел, поглядел я на них эдак сверху вниз, и стало мне, такому большому и сильному — сравнительно с ними, — как-то не по себе, я даже вздрогнул невольно и поднял глаза вверх: а что, думаю, если оттуда, сверху, на меня и мне подобных взирает кто-то еще более огромный и сильный...

— Ну, и увидел что-нибудь? — полюбопытствовал Ардалион Чедиа.

— Да нет, ничего.

— А они-то, должно, видели тебя?

— Кто, муравьи?

— Ага.

— Не знаю... Только некоторые всползли мне на ноги.

— Харалетцы!!! — внезапно так зычно гаркнул Бучута, что все мы невольно присели и поспешно припали щекой к щеке. — Послушайте...

10

И там, ночью, в лесу, Бучута долго беседовал с нами, сомкнув­шимися в тесный круг.

Он стоял и говорил, рассказывал...

Он рассказывал нам про тот невероятный, на диво вмести­тельный, бездонный колодец, имя которому «человеческая память». Бучута стоял на середине круга и громко, во весь голос, говорил нам о том, что-де каждый из нас помнит имена тысячи знако­мых, причем помним мы их не только по имени и фамилии, мы знаем их в лицо, различаем по походке, голосу; а еще нам известны названия уймы всевозможных, самых разнообразных вещей, кото­рые мы умеем использовать согласно их назначению; кроме того, любой из нас состоит в миллионе различных связей со всем и вся в мире, и все-таки мы — харалетцы. Потом он напомнил нам, что все мы наделены умом-разумом, правда, кто побольше, кто поменьше, но мы, харалетцы, вместо того, чтоб богатейшие, ска­зочные возможности человеческого разума использовать с толком, как положено, обратить их во благо, тратим и ум свой, и время, и глаза, и язык на то, что по мелочам тягаемся друг с другом, стараемся друг друга в чем-то перещеголять, следим, подгляды­ваем исподтишка друг за другом, высмеиваем друг друга, но и не подумаем протянуть друг другу в нужный момент, пока еще не поздно, руку помощи, тогда как, сидя за пиршественным столом, притворно улыбаемся друг другу, и «Ты смотри мне — туть!— Пармен Двали, я тебе покажу, если ты не исправишься и не оглянешься вокруг себя повнимательней...» Говорил он и том, что мы безмерно много болтаем, и что, хоть это не означает, будто надо вечно молчать, как Самсон Арджеванидзе, но лишние разговоры — ах, нет, это нет... ибо праздная болтовня, теша нас, усыпляет душу нашу и порождает беззаботность, бездумность, а это ой как многих погубило, так что-де, Пармен Двали... существует одно хорошее выражение — держи язык за зубами... Понятно? — Разумеется, понятно, сударь. — А короче... — Хорошо, сударь... — Короче, говорю!! — Да... так. — А ты, Самсон, уж совсем замкнул свой рот на замок и молча копишь в себе злобу, от которой тебя так и распирает; возьми же и оброни иногда словечко-другое, дай услышать твой голос соседу. Это скопившаяся в тебе злоба и привела к тому, что один сын получил­ся у тебя хамом из хамов, а второй вышел в певуны с томно приоткрытыми глазами и сделался высокопарным говоруном. Как такие зовутся, Ардалион? Даа, романтиками. Помните, природа во всем хранит равновесие, и не завидуйте никому и ни в чем, поло­житесь только на свой разум и оком разума внимательно наблю­дайте за всем и вся. Глаз может овладеть всем, чем угодно. Вот жил один богатый человек, и во дворе у него стоял расчудесный розовый куст, но куст тот был не его, а чужой: он принадлежал соседскому ребенку — тот так смотрел на этот куст... И поверьте, все, что только настиг ваш глаз, — ваше, кроме еды-питья, но съестных припасов у вас у всех предостаточно... Ты прав, Ка­веладзе, я знаю, что ты вечно витаешь мысленно вокруг голой ру­ки, открытых лилейных плеч, обнаженной атласно-белой ноги... Но повторяю, в природе все уравновешивается, зато у тебя жи­вая фантазия, тебе видятся смелые сны, и когда-нибудь, когда тебе посчастливится, — как это говорит Ардалион? — да, мол, на всякий горшок найдется покрышка, — но это я в шутку, Гоги, ты не обижайся, — когда ты найдешь свою отраду и утеху и на тебя снизойдет покой, то в минуты грусти твоя привычная к вольному полету, послушная тебе фантазия переметнется на другие вещи и воспарит к новым высотам, а что может быть лучше свободного парения мысли и мечты; но вы, харалетцы, вы простите меня, — вам дороже синица в руках, чем журавль в небесах, вы хотите получить все сейчас же, наличными, так ведь, верно? Чтоб это было у вас в руках, в кармане — в нагрудном кармане, который поглубже, верно? Стыд и позор вам... Хотя бы тот же подонок Шашиа Кутубидзе, мелкий, грошовый воришка, ябеда-доносчик... Скажете, не доносчик? Будет, станет доносчиком. Прав ты, Папико, я пришел и ради тебя... Ты был один, мой Папико, но в своем одиночестве только ты единственный отличал солнце от луны, знал семь разных родов дождя... И как же ты выдержал все это, глядючи на других и усомнившись в самом себе, дивлюсь я на тебя, страсть дивлюсь. И пил, да? Сильно зашибал... Что ж поде­лаешь, случается. А если взять хоть Бухути, вашего Бухути Квачарава, разве же он человек, мужчина? Вместо ушей слушает гла­зами — так и заглядывает в рот этому недоумку Какойе Гагнидзе... А посмотришь, ходит, широко расставляя ноги, вразвалочку, — чуть что земля под ним не дрожит — ни дать ни взять морской волк. А так-то ведь она, матушка, крутится, верно, Ардалион? Да, кру­тится, крутится. Страшно даже — то, что стоит надежнее всего, прочнее всего, оказывается, крутится себе и крутится, вот дела-то... Или же этот паршивец Титвинидзе с его напускной свирепостью. Гроза, подумаешь... Харалетцы, взгляните на этот лес... Тсс, тихо, тихо, помолчим немного... Воот, воон, слышите, нет?.. Вот еще и еще... И это все время так, и днем и ночью; днями и ночами вечно слы­шится что-то таинственное, далекое, что надобно постичь, разгадать, но сначала подкараулить, а потом найти и понять, вникнуть, разобраться. Но пусть даже мы и не сумеем разобраться в таинственных звуках, все равно их надо расслышать, к ним надо прислушаться! Даа, перво-наперво надо это нечто таинственное расслышать, а как же вам расслышать что-нибудь сквозь тосты, хохот, пустую болтовню, шутки-прибаутки! Так что смотри ты мне, Пармен Двали... А вот опять, снова, еще и еще... Все время доносится... Вы слышите, харалетцы?

— Ой, да, слышим мы...

— Но удивительнее всего то, что порой вы норовите навести порядок в целом мире, и чего только не затронете вы тогда в своих разговорах, кого не возьмете на зубок. Каждый из вас готов перевоспитать все человечество, кроме одного-единственного человека, — самого себя, ибо никто из вас себя к этому легиону не причисляет. Соизвольте же, харалетцы, — и это будет всего вернее, — приглядеться первым долгом к самим себе — к этим своим большим, маленьким, бритым, кудрявым, щетинистым, черным, бело­курым головам, а уж потом благоволите взять на себя заботу о целом мире. И откуда у вас, добросердечных, простодушных, доверчивых и не знаю еще каких, берется столько хитрости и злости! Вы играете кого-то другого и, так сказать... Как это говорит почтенный Малхаз? Мы-де входим в роль, а потом... потом не можем из нее выйти обратно!.. — Ну и как, хорошо это?.. — Нет, что вы, сударь! — с утра до ночи театр, где это слыхано... — Только по вечерам, да? — Да, конечно, по вечерам... Вечер он и есть ве­чер, по вечерам все можно. — Только по вечерам, да? — Да... Я же го­ворю, вечер есть вечер, по вечерам все допустимо... — Послушайте меня, поверьте мне, харалетцы, — все в мире уравновешивается; запомните, все, рано ли, поздно ли... когда-нибудь потом! — Когда это потом... — Ох, какой же ты нетерпеливый, Пармен! О «потом» говорить сложно!.. О «потом» после поговорим, Пармен... — Будь по вашему, сударь... — Ээх, сколько чего я еще должен был вам сказать, но... — Скажите уж заодно, сударь! Мы ведь вот они — тут, перед вами!