Изменить стиль страницы

— Да.

— А еще что ты помнишь, Гоги?..

— Мать была у меня больно ласковая...

— Вот как? — внимательно поглядел на него Бучута, ма­ленький Человек.

— Да. Очень уж она меня любила.

Кавеладзе теребил ремень шашки...

— А где ж она теперь?

— Э-эх, — вздохнул Кавеладзе.

— И давно?— спросил Бучута.

— Я был еще маленький... кашляла она сильно. В комнату ребенка не заводите, чтоб не заразился... говорила. Это про ме­ня-то. А так просила близких, дайте, мол, мне на него наглядеться. Меня ставили на балконе подле ее окна, и она с кровати смотре­ла на меня, не отрывая глаз.

— И подолгу ты так стоял?

— Да. Я был, говорят, послушным ребенком. Прижмусь лбом к стеклу и стою себе, а как стекло от моего дыхания запотеет, протру его рукавом.

Бучута с силой потер лоб и взглянул на Папико. Кавеладзе сидел, низко повесив голову, и все теребил ремень.

— Умерла... — сказал он.

Папико, осторожно переминаясь с ноги на ногу, глядел на Кавеладзе. Ардалион Чедиа воззрился куда-то в неизвестном направлении.

Кавеладзе еще ниже поник толовой.

— А теперь никто меня больше не любит. Совсем никто...

Долгое время стояла тишина. Потом Бучута положил Каве­ладзе руку на плечо:

— Ты ошибаешься, Георгий.

— Эх, — махнул рукой Кавеладзе, все не поднимая головы. — Сидят, пьют, и никто не скажет: поди-ка сюда, выпей стаканчик с нами. Не в вине дело, я и не люблю его, а все-таки... И ничего-то у меня нет за душой...

И тут вдруг Бучута обернулся к нашему именитому та­маде:

— Вино лучше или вода, Пармен?

— Потешаться надо мной изволите, сударь?

— Так что же лучше?

— Вино, надо ли говорить об этом...

— Это, может, для тебя, а вообще...

— А чем я отличаюсь от других... Вода идет так просто, сама по себе, а вино, знаешь, какого труда требует... Потом, что бы там ни было,— продолжал, приосанившись, Пармен,— вино стоит денег, а вода — она бесплатная... Как же можно сравнить, сударь, то, что стоит денег, с бесплатным, даровым?

— Приветствую вас и говорю вам: здравия желаю! — браво выкрикнул, поднявшись на балкон, с головы до ног закутанный Осико. В одной руке у него был кувшин, а из-под другой руки выглядывал аккуратный сверток с закуской.

Никто ему не ответил: все смотрели на маленького Человека. Тот прошелся взад-вперед, подошел к Кавеладзе, положил ему руку на плечо и, прищурив глаза, заговорил.

8

Маленький Человек Бучута говорил о том, что все поистине самое лучшее люди получают бесплатно: это воздух... вода... земля-кормилица... солнце.

— Нам дано так много и мы так привыкли к этим повседнев­ным благам, что перестали их замечать. Вот Кавеладзе сказал даже, что у него, дескать, ничего нет. Ошибается Георгий... По солнцу мы начинаем тосковать только тогда, когда нам холодно: мы ищем его, потирая озябшие руки, подставляем ему замерзшее лицо, но — эхма! — только чуть обогреемся, как тотчас же о нем забываем. А какая уйма воды, этого величайшего, бесценного блага, в наших благословенных Харалети, да и везде поблизости: вода идет к нам рекой, проливается дождем, мы черпаем ее из колодца, да и снег-то ведь тоже тает... А воздух, воздух! — вот чего нам, действительно, пожаловано в изобилье, в таком изобилье, что мы его просто не замечаем, он же, невидимый, неодолимый, вечно меняется: один совершенно несравненный воздух рано поутру — свежий, чистый, прозрачный; совсем другой — в часы полуденного зноя, когда он, тяжелый, как бы створоженный, едва-едва колышется; третий, тоже совсем особенный, во время большого снегопада, когда нам так легко дышится, будто воздух сам по себе глубоко-глубоко вливается в грудь; а возьмите вы вечерний воздух — замерший, потемневший, лиловатый, чуть по­позже — синий, а еще попозже он окрашивается в черный цвет и, отяжелев, предается отдыху, как старый человек, и мы тоже от­дыхаем вместе с ним: приклонив голову на подушку, мы почиваем; а с рассветом, разбуженные первыми лучами солнца, пока еще прячущегося за горой, вдыхаем с обрюзгшими лицами благодатную утреннюю свежесть. Только кто из нас помнит... — Бучута гово­рил и говорил, а двор постепенно заполнялся людьми. Вот, чуть пошатываясь, во двор вошли Ефрем и Титико Глонти, оба с кувши­нами в руках, а у Титико еще свисали из-под мышки хвосты лу­ка-порея. Бучута же все не смолкал. Он говорил о том, что не может быть того, чтоб никто тебя не любил, если тебе дарованы столь великие, хоть и привычные, блага, как воздух... вода... земля родящая... солнце... А та земля, на которой мы с вами стоим, — это наши Харалети. И знает она, землица наша, что все мы трудимся на ней в поте лица своего, мы мотыжим, подрезаем, поливаем, собираем, выжимаем, и все это ей хорошо известно, все решительно. Это наша обильная, щедро плодоносящая, благословенная земля и сделала нас немного беззаботными, потому и не дивится она, матушка, что именно здесь, у нас в Харалети, впервые в мире сунули в зубы жареному поросенку... что?

— Редиску! — вскричал Пармен.

... и о том, что он, Бучута, маленький Человек, пришел сюда, в Харалети, чтоб побеседовать с нами и послушать нас самих, чтоб вместе с нами оглядеться по сторонам, но прежде всего — кабы знать об этом заранее Пармену! — он пришел к нему, к Пармену, ибо Пармен более всех других харалетец — по присущей ему неустойчивости.

— Чем же это я неустойчив, сударь Бучута? — разобиделся Пармен.

— Семь пятниц у тебя на неделе. Скажешь одно, подумаешь другое, сделаешь третье, а получится у тебя четвертое. Ты все стараешься стать выше других, хотя в общем-то сердце у тебя доброе.

— С того бы и начинали, сударь, а я решил — вы меня ру­гаете...

Нет, не ругает его Бучута... Но пусть он, Пармен, бросит взгляд на свой народ, который слушает его, своего вечного и неизменного тамаду, с открытым ртом, который ему улыбается; пусть получше вглядится во всех этих людей. Все они — харалетцы, будь то высокие, низенькие, средние, худые или тучные и призе­мистые вроде него самого...

— Высокие, как Тереза!— воскликнул Титико.

...Нет, Тереза не высокий, он просто длинный. Вот Папико едва достигнет ему до локтя, однако высок скорее он.

Ардалион Чедиа, по-видимому, ничего не понял насчет длины и высоты, потому что весьма деловито заметил:

— Самым высоким человеком за все времена был америка­нец Уодлоу, рост его составлял два метра семьдесят сантиметров, а весил он двести двадцать два и семь десятых килограмма.

Бучута направился к Пармену, все мы видели его только со спины, и лишь один прилипший к стене Пармен пристально впился ему в лицо расширившимися от страха глазами. Бучута схватил его за воротник, привстал на цыпочки и заговорил, прибли­зив к нему свое лицо:

— У природы мы научились, Пармен, всему этому, — он ука­зал большим пальцем за спину, — у нее, неразгаданной. Кое-какие вещи мы, конечно, знаем, но до конца, исчерпывающе, Пармен, нам ничего не известно. Как движется солнце, как идет дождь, почему волнуется море...

— Да, но я-то тут при чем, — жалобно промямлил Пармен, — другим тоже скажите, чтоб и другие тоже знали...

Бучута повернул голову. Здесь уже собрались почитай что все Харалети. Неловко переминались мужчины с закупоренными кукурузными початками кувшинами в руках. Недоставало четве­рых — Какойи Гагнидзе, Терезы, Титвинидзе-пристава и одного прикованного к постели старика, но его вы все равно не знаете.

— Харалетцы, — сказал Бучута, став на верху лестницы, — взгляните на эти горы!

Горы — что в том за невидаль! — были очень высокие, густо-зеленые, и по ним, все выше и выше, взбирались бук и дуб, а еще повыше стояли сосны. Дальше деревьев уже не было, — изви­вающийся пологими волнами гребень покрывала трава; только в одном месте раскорячилось высохшее, почерневшее дерево, подле которого, низко свесив голову величиной с кулачок, пощипывала траву лошадь. А Бучута говорил нам о том, что каждое дерево, каждый кустик — это чудо... что даже неудобно так просто, так несложно говорить об этом чуде, но ничего не поделаешь, он вы­нужден прибегать к упрощенному языку, чтобы мы его поняли.