Изменить стиль страницы

Даа, уж, легче некуда... Он уже и думать позабыл об асфальте, когда к своей великой радости ступил на широкую дорогу: теперь появилась надежда, что Майя попросит опустить ее на землю. Да не тут-то было.

— Зайдем ненадолго в лес, а? — попросила она.

Кое-как он дотащился до леса...

— Теперь спусти меня.

Он с трудом опустил ее, закутанную в бурку, на землю и, вконец обессилевший, сам чуть не рухнул на нее.

С трудом разогнул спину.

— А теперь вон туда пройди.

Голос Майи прозвучал громко и требовательно.

— Куда туда... куда...

Он едва переводил дух.

— К нему...

— К кому... к нему...

Майя встала, глаза ее полыхали черным огнем. Выпростав из-под бурки руку, она повернула своего Вано в другую сторонущ и сказала, подтолкнув его в плечо:

— Иди вон к тому дереву.

Это был бук.

Это был покорно и твердо стоявший бук, дерево. Через силу доплелся до него Вано, и поскольку его отяжелевшее тело так и клонило к земле, он припал к этому — хоть и чужому — безлист­ому дереву, обхватил его руками и, крепко прижавшись к нему всем телом, с благодарностью ощутил, что этот бук как-то ему знаком, более того: он показался ему совсем родным; интересно, и деревьям тоже свойственно переселение душ? Но что нужно было здесь тому милосердному дворовому буку... Изнемогший и умиротворенный, впитывал Вано взаимнопередающуюся, прекрасную, тихую ласку. Бук стоял в эту зимнюю пору голый, без листьев, но когда Вано неко­торое время поглядел на него, он даже, будто отогревшись, выпус­тил листочки; потом Вано вновь приложился к нему захолодевшей щекой — интересно, откуда же исходит это милосердие, эта необъят­ная, безмерная доброта? И вдруг Вано понял, понял — сам взрощенный землей, он обнимал пригревшего его непорочного вскормленника благодатной матери-земли, вбирая от него ласковое тепло той же земли. Но что же такое была эта самая земля, надежная, незыб­лемая кариатида природы и человека — все держалось ею, благост­ной: вода, воздух и даже любовь, если она хоть где-то существо­вала. Вано стоял голыми ступнями на этой промерзшей благостной тверди, вовсе и не помня, когда он снял обувь и носки, и, несмотря на зимнюю пору, все ж таки ощущал затаившееся где-то в ее глу­бинах тепло; и вот именно здесь, сейчас, ему открылось самое глав­ное, самое для него важное: он ясно понял, что только и только эта бескрайняя, вездесущая земля была верховной владычицей всея прозы; пусть даже она, земля, и перекрыта местами асфальтом и прочей всякой чертовщиной, ты должен уметь найти, отыскать ее и, будь то зимой или летом, вот так ощутить ступнями, чтоб надежно подобно этому буку, взрастить свои думы и муки; и понял он, понял: престарелый шах, этот жестокий и коварный проходимец на троне, ступая по дорогим коврам, позабывший землю-матушку, должен был, облачившись на закате дней своих в жалкие рубища, в эти дни смирения и покаяния так, воот именно таак, подойти к буку, дереву, стать под ним на землю босыми ступнями, и, припав к нему, как когда-то в далеком детстве, с мольбой о спасении, обнять обаг­ренными кровью руками этого милосердного вскормленника земли, это благодатное дерево. До краев исполненный благодарности, Вано обернулся и, в лихорадочном нетерпении, бросился к своей женщине; а она уже широко раскинула на опушке леса бурку, отбросила в сторону папаху и как ни в чем не бывало — это в самую-то зиму, — прилегла на бочок, даже распустив на груди теплую шаль.

Вано оторопело на нее уставился.

— Ты, значит... Маико?

— Даа, гадалка.

Встала, заглянула ему в глаза.

— Я ведь сказала, что везде и повсюду буду тебе встречаться.

Он, растерянный, не сводил с нее влюбленного взгляда, так как она, прорицательница Маико, с ее хижиной-буркой, была самой-самой его женщиной из всех ему встречавшихся.

Полыхая черным пламенем глаз, она взяла его за руку:

— Вот все этоо, — очертила она другой рукой круг, возможно, подразумевая всё-всё, что ни есть на белом свете; но где было понятьее, она ведь была темная-претемная, — за что ты любишь, Иванэ?

— Да откуда мне знать...

Она улыбнулась:

— Ооо, заладил опять по-своему: откуда, откуда... — А затем спросила:

— А ты хоть смекнул, Иванэ, почему я так надолго тебя покидала?

Он-то догадывался, но помалкивал.

— За последнее время ты у меня что-то немного возомнил о себе, вот и бросила я тебя, чтоб дать тебе почувствовать себя не­счастным, так как счастливому и везучему человеку... Короче говоря Иванэ, будешь умником — я буду твоей, — и спросила:

— А хочешь, сведу тебя к Шах-Аббасу, якобы великому?

— Уух, очень!

Мигом позабыв о всякой усталости, он, вновь исполненный на­дежды и сил, подхватил ее на руки:

— Куда пойдем? Куда тебя отнести...

На руках у него была трудная, красивая какой-то зловещей красотой женщина Маико; она глянула на него снизу вверх вроде бы с сомнением, а этот Иванэ переспросил снова:

— Куда тебя взять?

Он думал, что она укажет на ту широкую, удобную дорогу, что вела под уклон, к городу, но Маико, обхватившая его одной рукой вокруг шеи, протянула заостренные пальцы второй руки к тому сияющему подле вершины высокой горы свету:

— Воон туда.

Трудный

С почтительным благоговением посвящаю Гураму Асатиани — челове­ку, которого, среди множества прочих заслуг и достоинств, всегда отличал взволнованный интерес к удивитель­ным причудам грузинского характера.

— Что-то такое мне хочется сделать, а что, я и сам не знаю, — сказал затем Ушанги.

— Да брось ты, давай лучше дерябни, парень, сколько можно смотреть на полный стакан.

Стакан у нас был всего один.

— Если выпью, еще больше захочется.

— А ты возьми и сделай.

— Знал бы я, чего хочу.

— Что ж мне тогда с тобой делать?

— Да тебе-то что, тебе ничего, — нахмурился Ушанги.

И добавил следом: — Энергию мне девать некуда.

Ушанги было некуда девать энергию.

1

А вообще-то он считал себя человеком, заслуженно обойденным судьбой. И, возможно, был прав, потому что давненько уже то ли сам связался с одной не раз побывавшей замужем женщиной, некой Дареджан, то ли она ему навязалась, — этого в точности никто не знал, — одно только было достоверно: все, так или иначе считали их парой. Разобраться в их отношениях было довольно непросто: если перед другими он ее поносил, то в лицо ласково называл Дарико, Даро, Дареджан; если за глаза на чем свет стоит крыл ее предков-«создателей», то ей самой клялся в верности; так же, как и место службы Дареджан, какой-то химкомбинат на людях именовал не иначе как «Ядокомбинатом», ибо терпеть не мог химию и все тому подобное, а перед самой Дареджан расхваливал — хорошая, мол, у тебя работа. Все это было крайне удивительно, потому что Ушанги никак не был по натуре двуличным; но еще более нас поражало, что, отнюдь не будучи двуличным, он был многоликим и, любил, если не что другое, то страшно любил разводить всякие байки: «Отправилась Камар-дева за Этери — та, сказывают, прослышав о болезни Бадри, удрала от свекрови, вошла в сад Амирана, села под чинарой и ну плакать, лить слезы; наплакалась вдосталь, притомилась и уснула; пришла сюда! же и Нестан, а Золодув возьми да отомкни хрустальный...»[59] — но мы его не очень-то слушали.

Мы больше слушали его, когда хозяева дома ставили его, вовсю принаряженного тогда еще маленького Ушанги, на простой табурет перед своими гостями, и он, слегка растопырив ручонки, откинув голову и прикрыв глаза, возглашал во весь голос:

Я—маленький грузин!
Я — сын кавказских гор!
И, чем благоденствовать на чужбине.
Мне лучше вот на этом месте
(тут он тыкал пальчиком в пол) умереть!!!
вернуться

59

Мешанина из персонажей и мотивов грузинских народных сказок.