Изменить стиль страницы

— Братцы! Да ведь это Аркадий!

Полушин первый кинулся к Данилову.

— А я слышу, голос-то вроде твой. Да, думаю, откуда…

Аркадия тискали, валяли на нары, радостно рассматривали и снова толкали в плечо.

— Ты смотри! Живой!

Потом стащили с него полушубок, усадили за стол, приткнутый к стене. Сгрудились вокруг.

— Ну рассказывай, что и как, — потребовал Петр Дочкин. Он был старше всех — ему уже под сорок.

Аркадий окинул взглядом друзей.

— Смотрю, обжились вы здесь основательно, — заметил Данилов. — Долго думаете отсиживаться?

Ему никто не ответил. На лица, как тень от тучки, нашла хмарь — он тронул то, что они старательно прятали друг от друга. Аркадий понял это и тут же сменил разговор.

— Я прислан к вам руководством Каменского большевистского подполья.

Друзья переглянулись. Матвей Субачев многозначительно поднял бровь. Задвигались оживленно.

— Хотя Советская власть в Сибири пала в прошлом году, — продолжал Данилов, — большевики не уничтожены. Сейчас начата подготовка к вооруженному восстанию. Меня прислали, чтобы создать у нас в Мосихе подпольную большевистскую организацию и готовить крестьян к вооруженному выступлению.

До утра друзья не ложились.

ГЛАВА ВТОРАЯ

1

Перед пасхой степь покрылась черными плешинами отталин. Земля, сбрасывая с себя зимнюю одежду, облегченно вздыхала, испускала дурманящий черноземный запах. Облысевшие вдруг елбаны курились сивой трепещущей дымкой. В деревнях, где еще недавно сугробы были вровень с крышами, снег осел, ощетинясь ноздреватой грязной коркой. Несмотря на еще сильные утренники, солнце припекло все настойчивей и настойчивей. Весна была напориста.

Петр Леонтьевич Юдин всегда любил эту пору года — канун весеннего сева. Бывало, отпразднует пасху, выезжает в поле. И работает. Да так работает! Все на свете забывает. Смотрит в такие дни на свои загоны — и душа радуется. Вот оно, богатство! А если удастся прихватить две-три десятины лишку — на весь год радость. А нынче нет спокойствия на душе.

Всегда с тайной надеждой встречал он весну, ждал: вот уродит земля к осени семьдесят, и он станет человеком. И не то чтоб не родила. Бывали удачные годы, собирал до семидесяти пудов с десятины — правда, мало таких годов выпадало, — и все-таки не пришлось поносить на своем веку плисовых штанов и красных с набором сапог.

Приземистый домик Леонтьича стоял в Усть-Мосихе за прудом. Стараньями многих лет удалось пристроить к нему крытый двор, завозню и низкий, с подслеповатым окошком хлев.

Всю жизнь Петр Юдин мечтал поставить в центре села, где-нибудь рядом с церковью или никулинским магазином, если уж не крестовый, то хотя бы настоящий, под железом дом, обнести его тесовым забором с высокими смолеными воротами. Но так и не мог выбраться из Заречья. А тут вдруг незаметно подкралась старость. И остался он жить на отшибе в осевшем от времени пятистеннике с плетнями вместо забора.

Теперь он лелеял последнюю надежду — дочь. Намеревался выдать ее за Хворостовского сынка Кирюшку.

К тому же, как рассказывают, тот постоянно на игрищах крутится около Насти. А Кирюшка — бывший унтер. Правда, народ болтает, что его потому и не мобилизовали в армию, что будто бы отец отвез в Камень два воза пшеницы. Но ведь, признаться, кому охота из дому в солдатчину.

А отец в силе, имеет достаток. Породниться с Хворостовыми было давнишней мечтой Леонтьича.

Вот и пришлось из-за Насти тащиться по бездорожью в город на базар. Жена уже третью неделю жужжит в уши, что девке нужно к пасхе новое платье. Да он, конечно, понимает — скупиться в этом деле не следует.

Съездил, отвез три мешка пшеницы, а платья так и не купил, насилу сам ноги унес…

Подъехавшего вчера чуть свет к базару Леонтьича удивил необычный гомон: все суетились, кричали, какие-то подозрительные парни сновали между возами, шушукались.

«Кого-то обокрали, должно», — мелькнула у старика догадка, и он закричал на жену:

— Ну ты, не разевай рот! Тут тебе не деревня, враз обчистят!

И сам пошире, как наседка, расселся на возу, беспрестанно оглядывая мешки.

Встав с возом в хлебный ряд и развязав верхний мешок, он приказал жене глядеть в оба, пошел к соседу, заросшему рыжей щетиной мужику в крытой черным сукном шубе.

— Ну как торговлишка?

— Да так… не будет ноне торга.

— Пошто?

— Какие-то грамотки ищут.

— Какие грамотки? — не понял Леонтьич.

— А бог их знает… Царя скинули — теперь вот и кружатся не знай чего. При царе спокойно было, а теперь каждый норовит верхом сесть.

— А что в грамотках-то пишут?

— Нешто я их читал.

Так ничего толком и не узнав, вернулся к своему возу, обошел его кругом и полез было на мешки. Но только поставил ногу на ступицу заднего колеса, как увидел в соломе свернутую в трубку бумажку. «Она! — сразу же бросило в жар. — Теперь и хлеб заберут, и коней, и сам насидишься». Он воровато оглянулся и, заметя подходившего милиционера, спихнул мешок на эту бумажку.

Ища на ком сорвать зло за свой испуг, снова заорал на жену:

— Ты, ворона, сидишь, раскрылатилась. Тебя вместе с мешками утащат!

— Чегой-то, отец, шумишь ноне?

— Не знаешь, так молчи. Вот бог умом-то обнес…

Сидел на возу как на головешках. Подошедшему старику с аккуратненькой недеревенской бородкой заломил такую цену, что даже собственная жена ахнула.

Потом провели арестанта. Он шел вдоль возов с кошелкой и закупал продукты, видимо, на всю камеру. Когда арестант поравнялся с Леонтьичем, тот вдруг узнал в нем устьмосихинского парня — Фильку Кочетова. Филька приветливо махнул старику рукой и нахально засмеялся:

— Здорово, дядя Петро! Чего глаза выкатил — диковина? Погоди, скоро мы их будем так водить, — кивнул он на сопровождавшего его милиционера и, удаляясь, махнул рукой. — Поклон передавай Насте.

Проводив глазами Фильку, Леонтьич соскочил с воза, подтянул чересседельник и, нахлестывая лошадей, погнал на постоялый двор. Здесь он, несколько раз оглянувшись, вытащил из-под мешка листовку, бросил ее на землю и стал неистово топтать ногами.

— Чего, али раздумал продавать хлеб? — несмело спросила жена.

— Раздумаешь. Тут в тюрьме насидишься не знамши за что.

Из-за плетня показалась усатая голова в кепке.

— Что, мужичок, продаешь хлеб?

— Продаю, — успокаиваясь, ответил Леонтьич.

Человек перепрыгнул через плетень, подошел. Леонтьич опасливо косился на валявшуюся на земле бумажку. Торговались недолго.

Через полчаса Леонтьич помог перевалить через плетень мешки с пшеницей, получил деньги и, в нерешительности потоптавшись на месте, еще раз оглянулся, схватил перепачканную бумажку, сунул за пазуху. Выехали со двора. По улицам ехал озираясь. На удивленный вопрос жены «А как же платье?» — буркнул:

— Скажи слава Богу, что сама цела.

Жена, уразумевшая только одно, что старик чем-то страшно перепуган, молчала всю дорогу…

2

Ворота открыла Настя, худощавая стройная девушка с длинной, чуть не до колен, светло-русой косой. Она кинулась было к возу, но мать жалостно запричитала:

— Не купили, доченька. Отец как ополоумел: и минуты на базаре не побыл. Напужался чегой-то…

— Цыц ты, дура. Моли Бога, что сами живы-здоровы приехали.

Он торопливо распряг лошадей, бросил на телегу упряжь и через кухню, мимо шепчущихся жены и дочери, прошел в горницу. Что-то долго там сопел, потом позвал:

— Настя, поди-ка сюда! — И протянул вошедшей дочери замурзанный лист бумаги. — Почитай мне.

Старик сгорал от любопытства. Столько перенес он страху из-за этой проклятой листовки! Что же все-таки в ней написано? Поди, опять, как небось, большаки зовут воевать за землю? Куда ее еще больше, земли? Эту бы каждому засеять сполна, и то за глаза бы хватило. Мутят людей не знай из-за чего. Правду говорил дед на базаре: каждый норовит верхом сесть на мужика.