Изменить стиль страницы

— Понимаешь ты, сидит этакий большой, гениальный ученый, вроде Спинозы, что ли! Никогда из своей обсерватории не выходит. О земле забыл, звездами и небом занят, вопросы мироздания решает. Но вдруг ему мешает шум какой-то: шумят где-то люди. Наконец толпа врывается к нему в обсерваторию. В чем дело? Кричат, грозят, сердятся. Оказывается, пришли убить его за то, что он еврей! «Какой еврей?» Ах, да! «У них» там все еще «национальности» существуют. Опять убивают друг друга. Во имя любви, равенства и братства! И опять как раз тех-то и убивают, которые этого самого равенства и братства хотят. Хе-хе-хе!

Андреев и сам был таким Спинозой, вечно сидел в своей «обсерватории» и бился над разрешением сложных задач, которые казались ему важными для всего человечества.

Он поднимался «к звездам», вечно парил над жизнью, чувствовал себя «сверху» всех политических партий, церквей и религий.

Жутким показалось мне андреевское «веселье».

Не понравился фантастический, мрачный замок его, откуда вышли «Семь повешенных» и открылся безотрадный, пустынный «Океан».

VII

Последнее мое свидание с Андреевым было зимой семнадцатого года, вскоре после убийства Распутина, накануне февральских дней.

Я приехал в Петербург из провинции ненадолго.

Андреев работал теперь в новой газете «Русская воля».

О выступлении своем во главе большой и богатой газеты, спешно затеянной в чрезвычайно тревожное время, Андреев писал мне незадолго до этого.

«Наконец, я решился, — писал он, — или пан, или пропал: или противники мои вдребезги, или я пополам! Я, наконец, принял командование боевым кораблем и на всех парусах выхожу в открытое море!»

Действительно: в это время Андреев покинул свой уединенный замок среди финских скал и поселился в Петербурге, на одной из центральных улиц, в каком-то старинном доме, где, по преданию, жил в свое время Пушкин.

Я застал его в обширном кабинете, в котором, кроме огромного письменного стола и двух кожаных кресел около него, не было никакой другой мебели.

Андреев бегал по этой комнате в чрезвычайном возбуждении.

Он был в обычном своем костюме — в черной блузе; еще не было ни одного седого волоса в его пустой, буйной шевелюре, но осунувшееся лицо казалось постаревшим; следы каких-то жгучих дум, пламенных волнений носило оно: как прежде, так и теперь он оставлял впечатление кипящего котла.

Встретил меня с радостью старого друга, но уже не рассказывал новых тем ненаписанных произведений, которыми был полон всегда: теперь он кипел чем-то новым, другим!

С этого времени он окончательно разошелся с Горьким, который начал издавать газету «Новая жизнь», тяготевшую к большевизму: прежние друзья стояли теперь во всеоружии друг против друга.

Как раз в эти дни моей последней встречи с ним шла в Александринке последняя пьеса Андреева «Милые призраки», где были выведены на сцену тени Белинского, Некрасова и Достоевского.

Я был на первом представлении этой действительно нежной, элегической пьесы. Героем ее был юноша — Достоевский, безвестный бедняк, написавший «Бедных людей», так потрясших Белинского.

За историческим сюжетом литературной пьесы мне почудилось личное, грустное настроение автора, словно сожалевшего о том времени, когда была у него юность, бедность и любовь, вдохновение не оставляло, а муза пела могучие песни. Теперь же, когда как будто есть и деньги и слава, отлетает вдохновение, умолкает муза! «Суета» борьбы и славы, похвал и брани отгоняли в прошлое светлую, чистую юность, а с нею вместе — вдохновение. «Служенье муз не терпит суеты!»

Не нужны стали теперь «Милые призраки»: не до них!

Давно уже кровь проливалась, пушки гремели.

Я чувствовал, что публика равнодушно принимает эту хорошую, но чуждую моменту пьесу, не ко времени поданную.

«Друзья и почитатели» устроили ей неистинный, фальшивый успех.

Заготовили много лавровых венков огромного размера, вызывали на сцену автора и все их подали ему. Хлопали и кричали «браво», но чувствовалась холодная атмосфера равнодушия, и сам Андреев, в своей черной блузе, осунувшийся, измученный, казалось, чувствовал это, когда с грустным, недоверчивым видом стоял среди этих как бы похоронных венков на ярко освещенной сцене, стоял неподвижным, тоже «милым призраком» ушедшего прошлого, пока не опустился занавес над ним.

1923

Гарин-Михайловский

Однажды, зайдя в редакцию «Самарской газеты», в Самаре, в конце девятидесятых годов, я встретил там незнакомого мне седого человека барской наружности, разговаривавшего с редактором и при моем появлении вскинувшего на меня красивые и совершенно молодые, горячие глаза.

Редактор познакомил нас.

Седой человек с какой-то особенной непринужденностью отрекомендовался, пожимая мою руку своей маленькой холеной рукой.

— Гарин! — сказал он кратко.

Это был известный писатель Гарин-Михайловский, произведения которого тогда часто появлялись в «Русском богатстве» и других толстых журналах. Его «Деревенские очерки» с большим вниманием и похвалой разбирала серьезная критика, а блестящая повесть «Детство Темы» признана была первоклассной.

Встреча в провинциальном городе с настоящим писателем, приехавшим из столицы, для меня была неожиданной.

Гарин был замечательно красив: среднего роста, хорошо сложенный, с густыми, слегка вьющимися седыми волосами, с такой же седой, курчавой бородкой, с пожилым, уже тронутым временем, но выразительным и энергичным лицом, с красивым, породистым профилем, он производил впечатление незабываемое.

«Как красив он был в молодости!» — невольно подумалось мне.

Необыкновенный старик хорош был и теперь — с седыми волосами и огромными юношески пламенными глазами, с живым, подвижным лицом. Это лицо много пожившего и все еще полного жизни человека, поседевшего и все еще юного, — именно вследствие этих контрастов — обращало на себя внимание и было красиво не только внешней красотой, но и сквозившей в его чертах целой гаммой каких-то неукротимых и больших переживаний.

Гарин скоро ушел, а в редакции еще долго о нем говорили.

Оказалось, он затевал в городском театре постановку своей только что написанной пьесы, еще нигде не напечатанной и не поставленной.

Говорили, что пьеса — автобиографического содержания, и в ней Гарин выводит себя и своих двух жен: первую, с которой давно развелся, и вторую — молодую. От обеих у Гарина куча детей, а жены, в противность обыкновению, знакомы между собой и очень дружны, ездят одна к другой в гости, а на представлении пьесы будут сидеть в одной ложе вместе с Гариным и детьми — всей семьей.

Пьесе по этому случаю предрекали успех скандала и полный сбор.

Я не помню теперь заглавия этой пьесы: в собрании сочинений Гарина ее не оказалось, больше она нигде не ставилась, но в Самаре тогда была поставлена и прошла с большим успехом при переполненном театре. Гарин с семейством демонстративно сидел в литерной ложе между двумя своими женами, как бы не замечая пикантности своего положения, представляя из себя главнейший интерес для собравшейся публики. В пьесе ставилась проблема мирного разрешения семейной драмы, пережитой, как всем было известно, самим автором, присутствовавшим на представлении вместе с живыми главными персонажами ее.

Зачем Гарин сделал этот оригинальный опыт, не знаю, но он был в его духе. Это был каприз чудака: с Гариным всю его жизнь происходили странные эпизоды.

Он путешествовал вокруг света, гостил в Корее и Японии. В России занимался главным образом инженерством: был опытным инженером-строителем, построил один железнодорожный путь не очень большой величины; был одним из претендентов на несостоявшуюся постройку южнобережной дороги в Крыму; по временам ненадолго делался помещиком и дивил опытных людей фантастичностью своих сельскохозяйственных предприятий. Так, например, засеял однажды чуть ли не тысячу десятин маком и когда, конечно, прогорел на этом, то все-таки с восхищением вспоминал о красоте полей, покрытых «красными цветами».