Изменить стиль страницы

В Москве я зашел к его родственникам, у которых он остановился, и нашел их в большой тревоге: Андреев «пропал», уже четыре дня его искали по Москве; тревога усилилась тем, что прошел слух, будто кто-то видел, как на каком-то вокзале в поздний час ночи на Андреева было вооруженное нападение.

Явилось опасение, что он сделался жертвою черносотенцев, о «нападении» кто-то напечатал в газетах, там же появилось письмо в редакцию от имени московского студенчества, предлагавшего отныне свою добровольную охрану любимого писателя.

Меня пригласили участвовать в организации друзей, разыскивавших Андреева, но сколько мы ни искали, его нигде не было. Прошел еще день, когда Леонид неожиданно явился к родственникам — живой, невредимый и даже слегка под хмельком.

В забавной и остроумной форме он рассказал нам о «нападении».

— Это действительно было! Вы знаете мой недостаток: у меня бывают дни, когда не сплю по нескольку суток подряд; тогда я должен прибегать к помощи алкоголя и должен в эти дни всюду бродить, где бодрствуют люди; сначала в театр, потом в ресторан, потом в извозчичий трактир, а когда все закрывается, остается вокзал, который никогда не закрывается. Ну, вот третьего дня, что ли, часа в четыре или пять утра, я пошел на Николаевский вокзал выпить рюмку коньяку и скоротать там остаток ночи. Прихожу, буфет открыт, но публики в буфете в такой час, конечно, ни души. Подхожу к буфету, спрашиваю рюмку коньяку, и понравился мне буфетчик, хочется приятное что-нибудь ему сказать.

«Только мы с вами, господин буфетчик, и бодрствуем теперь, — говорю ему. — Только и есть в Москве порядочных людей, что мы с вами, господин буфетчик, а остальные все, — тут я сделал широкий жест в сторону, — спят, подлецы!»

Но тут из темного угла, куда случайно был направлен мой жест, неожиданно поднялся пьяный человек, подошел ко мне и, сказавши: «Как вы смеете называть меня подлецом?», развернулся и засветил мне здоровенную пощечину. Хе-хе-хе! Здорово засветил, так что я даже покачнулся, но устоял на ногах: я никогда в подобных случаях не падаю с ног. «В подобных случаях»! Хе-хе-хе! Спокойно вынимаю карточку и подаю ему. Он прочел, остолбенел.

«Вы… Леонид Андреев?»

«Леонид Андреев!.. Позвольте, — говорю, — и мне вашу карточку! За что вы меня ударили?»

«Но вы показали на меня и назвали подлецом!»

«Я даже не видал вас!»

Тут пьяный упал передо мною на колени.

«Боже! Что я наделал? Леонид Андреев! Да ведь это мой бог, моя святыня! Кого я только любил, кого уважал, перед кем благоговел и того так оскорбил! Я не достоин жить после этого!» — и так далее.

Вынимает револьвер, сует мне в руки.

«Убей меня!»

Ввиду торжественности момента и нетрезвого состояния нас обоих на «ты» со мной перешел.

Одним словом, отчаянию и самобичеванию этого человека, от которого я только что получил пощечину, не было границ; горе его, что называется, не поддавалось описанию. Он плакал, бил себя в грудь…

Через пять минут мы с ним, конечно, уже мирно выпивали за столиком, и он рассказал мне свою жизнь. Оказался — неудачник, композитор, несчастный, прекраснейший человек, гонимый судьбой. Хе-хе-хе!

Мне потому вспомнился только случай этот, что после него Андреев задумал новую пьесу под странным заглавием: «Тот, который получает пощечины».

Конечно, не эту смешную пощечину пьяного человека имел в виду Андреев, его унижали другие: литературные пощечины литературных шутов в литературных балаганах, — и вот туда-то, на эту арену литературного цирка, он хотел наконец выйти в качестве «Того, который получает пощечины».

На этот раз у Андреева был «малый выход»; путешествие «вдвоем с месье алкоголем» было окончено, но заснуть он все еще не мог.

— Пойдем со мною в какой-нибудь театр! — предложил он мне. — Хочется сегодня говорить с тобой. И ничего не будем пить, кроме чая!

Сопровождая Андреева в качестве няньки, я сам ничего не пил и его удерживал от соблазна, заставляя что-нибудь рассказывать. А рассказывал он, когда находился в приподнятом настроении, удивительно. В эти минуты он как бы снимал маску с себя самого, и можно было видеть его настоящее лицо — лицо необыкновенного человека с проникновенным умом и талантом.

Пьеса в театре нам не поправилась, поехали в другой — там тоже показалось скучно; так мы путешествовали по всем театрикам и наконец закончили вечер в каком-то чуждом для нас клубе, где предались разговорам, выпив неимоверное количество кофе.

Андреев, как всегда, был полон новых литературных замыслов. Много из рассказанного, конечно, осталось ненаписанным, как, например, пьеса «Навуходоносор», но даже в устном пересказе ее чувствовалось что-то яркое, глубокое. Рассказал свою, еще только задуманную пьесу «Океан» и замысел «Получающего пощечины». Наконец небрежно заметил:

— Все это большие вещи. Пока я еще только обдумываю их! Но как-нибудь на днях напишу маленькую, пустяковую пьеску, думаю, что недели в две напишу, почти что на заказ, очень просят у меня такую пьесу в один второстепенный театрик. Называться она будет «Любовь студента»!

И Андреев рассказал мне содержание «Дней нашей жизни», как уже впоследствии была переименована «Любовь студента». Пьесу эту Андреев написал, действительно, в две недели, и она в том же сезоне была поставлена.

Колоссальный успех, выпавший на долю именно этой пьесы, удивил даже Андреева; до конца «дней своей жизни» он продолжал считать ее самой слабой из всех написанных им пьес и впоследствии с горечью отзывался о «вкусах нашей публики». В самом деле: большинство его драм и трагедий, в которых столько было вложено андреевского, столько идей, излюбленных и выношенных им, не были поняты ни публикой, ни критикой, а самая любимая его пьеса «Океан», написанная вдохновенно, которую Андреев мог читать наизусть, совсем не имела успеха. И вдруг маленькая реалистическая пьеска «Дни нашей жизни» неожиданно пришлась по вкусу, ударила по сердцам всей России!

Дело в том, что «Дни нашей жизни» и на самом деле не лучшая пьеса Леонида Андреева, не характерная для него, но она оказалась близкой, родной для его поколения, в ней отразилась огромная эпоха русского безверия, и публика, увидавши океан в одной капле, не захотела спускаться в глубину того «океана», в который потом Андреев приглашал ее за собой.

Между прочим, по той же причине из всех пьес Горького наиболее жизнеспособной оказалась пьеса «На дне», отражающая ту же эпоху «лишних людей», которыми зачастую оказывались лучшие люди. Между студенческой «богемой» «Дней нашей жизни» и «бывшими людьми» горьковского «Дна» есть внутренняя связь, родство: обе эти пьесы выросли из одной почвы, из одних же исторических условий и сделались нерукотворными памятниками большой, печальной эпохи в жизни нашей страны. Тут неважно стало, «как» написаны эти пьесы: сценично или не сценично, есть ли там «действие» или нет действия, есть «выигрышные» «входы», «выходы» для актеров или нет их; на «Дне» жизни смотрели Луку и Сатина и ходили на «Дни жизни» смотреть милого, симпатичного Онуфрия — «Онушу» — собирательное лицо, как бы на приятное свидание с этими «родными» русскими людьми.

Не важны стали когда-то модные, а теперь уже устаревшие «идеи», большею частью воспринятые авторами этих пьес от других авторов; все это давно истлело и умерло, но бессмертной оказалась «жизнь», до сих пор горящая в этих пьесах, как горит вечный пламень в самоцветных камнях.

Известно, что многие из больших писателей иногда глубоко заблуждались в самооценке некоторых своих произведений, недооценивая или переоценивая достоинства их. Так и Андреев совершенно не оценил значения своей самой популярной пьесы, единственной из всех его пьес, долго державшейся на сцене и доставившей ему славу истинного драматурга. Драматизм был в его характере, драма в большой, кипучей, но несчастливой жизни, и трагедия в смерти. В эти дни моих встреч с Андреевым он, с разбитой личной жизнью, травимый сворой литературных врагов и завистников, но обуреваемый напором огромных творческих сил, видимо, не находил себе места от глубокого одиночества и неизбывной тоски.