Изменить стиль страницы

21 февраля 1902 года закрытой баллотировкой Горький был избран в члены Академии наук, но по негласному требованию царя исключен из состава академии. В виде протеста против его исключения демонстративно вышли из академии писатели Чехов и Короленко.

Дача «Нюра», в которой поселился Горький, стояла всего в нескольких шагах от берега и представляла из себя бревенчатый, выкрашенный белой краской дом затейливой архитектуры.

Было начало апреля с его нежной и радостной крымской весной, деревья цвели и одевались нежными листьями, а ярко-синее море с гармоничным шумом шевелилось перед самыми глазами.

Слава Горького росла не по дням, а по часам. Тюрьма, ссылка и исключение из академии только повысили интерес и сочувствие к Горькому широких масс: своих читателей он мог уже и тогда считать миллионами, да и в литературе к этому времени был далеко не одинок — в возглавляемом им «Знании» сплотился цвет тогдашней художественной литературы. Все книги «знаньевцев» с небывалой быстротой расходились в таком колоссальном количестве, что об истинных размерах их тиража Пятницкий, как оказалось после, долго и скромно умалчивал, боясь, как бы у нас «не закружились головы».

В Ялту на дни весеннего сезона съехались чуть ли не все тогдашние знаменитости; артисты, певцы, музыканты, художники, писатели, заслышав о приезде Горького, являлись в Олеиз для выражения своих чувств. Ежедневно приезжали толпы гостей. Шумно и весело стало на «Нюре».

Над Олеизом, в Гаспре — совсем рядом — лежал Лев Толстой, оправляясь от тяжелой болезни. В Ялте жил Чехов на собственной даче — тоже больной — и звал к себе Горького повидаться.

Наконец, приехал Шаляпин — веселый молодой гигант в поддевке и высоких сапогах. Целую неделю, почти не умолкая, пел он под рояль романсы, восхищая всех гениальным талантом, дивным голосом, искристым остроумием, неистощимой веселостью.

В это же время из Ялты торжественно прибыл Станиславский, а с ним — Владимир Иванович Немирович-Данченко.

Неспроста прибыли. Оказалось, что у Горького вчерне готовилась новая пьеса, и они приехали ознакомиться с нею.

Горький в присутствии собравшихся гостей читал свою рукопись.

Когда начал читать, голос иногда срывался, заметно было, что автор волнуется: от этих двух «чародеев» зависела судьба пьесы, за которую он, по-видимому, боялся. И совершенно напрасно.

Пьеса, еще не законченная, произвела, однако, на всех прекрасное впечатление; оригинальность темы, чеканность языка, где, казалось, не было ни одного лишнего слова, рельефность фигур — все это даже в неискушенном чтении взволнованного автора захватывало. Хотелось скорее увидеть ее на сцене.

По выслушании, она была тотчас же принята для постановки в Художественном театре. Называлась — «На дне».

Отпуск Горького кончился 1 мая. Он уехал обратно в Арзамас. Через две недели должен был вернуться и я в Обшаровку.

В августе мне разрешили переехать в Арзамас к Горькому, по просьбе, мотивированной нашими совместными литературно-издательскими делами.

Арзамас оказался живописнейшим древнерусским, страшно захолустным, тишайшим городком, полным художественно красивых старинных церквей.

Горький занимал там за тридцать рублей на все лето бревенчатый дом комнат в шесть, с мезонином и садом.

Завидя меня, подъезжающего к дому на извозчике, он высунулся из окошка, все еще худой и бледный после «нижегородского сиденья», но радостный и улыбающийся, и закричал нетерпеливо:

— Отпустили?

Прогостил я в Арзамасе не более недели: наконец-то пришла нам обоим бумага, извещавшая, что «дело о мещанине Алексее Пешкове с «товарищи» «за отсутствием состава преступления» производством прекращено.

Освободившись от «отеческой» опеки жандармского управления, Горький поселился в Москве. С зимы 1902/03 года туда на жительство съехалось почти все тогдашнее «Знание»: Серафимович, Бунин, Найденов, не считая коренных москвичей, живших там оседло, — Андреева, Вересаева, Телешова, Белоусова и других.

Поселившись в Москве, ехал я раз на извозчике. Вдруг звучный голос окликнул меня. Гляжу — Я-бов, с запущенной черной бородой, возмужавший красавец.

— Я к вам! — сказал он, влезая в коляску.

Оказалось, служил где-то на юге в труппе, но почему-то ушел.

— Не понравилось?

— Нет, причина романическая… увлекся… Но мной пренебрегли… не мог служить — опять в чернорабочие попал!

Я рассказал Горькому о встрече со старым знакомым.

— Чего-о? — иронически переспросил писатель и затем с весом отчеканил: — Эдаким-то парнем «пренебрегли»? Скажите вы ему, чтобы он по миру-то ходил, а ерунду не городил. Конечно, врет! Если придет, передайте, чтобы зашел ко мне сечься: высеку его!

Когда я передал приглашение, Я-бов просиял:

— Это все равно, что у Тургенева в «Певцах»: «Антропка! Иди домой! — Зачем? — А затем, что тебя тятька высечь хочит!»

Через некоторое время он зашел ко мне, выглядевший престарелым профессором в воображаемых очках.

— Не пишете ли вы уже?

— Совершенно верно! Максимыч велел писать статьи до тех пор, пока не простит за мое вранье про «несчастне кохання»… Просто, загулы у меня бывают…

Зимой 1903 г. по инициативе Горького в Нижнем был построен и функционировал «народный театр», ставивший по воскресеньям пьесы классического репертуара. Труппа состояла из учеников и учениц студии Московского Художественного театра, изображавших как бы его филиал под руководством опытного артиста. В числе «студийцев» оказался и Я-бов.

В окружении этой ученической юной труппы он был «премьером» — единственным исполнителем главных ролей: играл царя Бориса, боярина Грязного в «Царской невесте» и пр. Богатый голос его звучал глубоко и мощно: чувствовались задатки будущего большого артиста.

Но и здесь у него произошел один из его «прорывов», на этот раз, кажется, действительно на романической подкладке: кто-то влюбился в «эдакого парня», и он как будто не хотел этого, любя другую, и ввиду таких переживаний внезапно и горько напился в день «Царской невесты», где некем было его заменить. Пьесу при собравшейся публике пришлось отменить. «Твердый парень» никак не мог этого простить себе, и наутро в местной газете появилось его покаянное письмо, которым он «сам себя изгонял из труппы», после чего снова исчез.

Летом пришлось мне быть в Одессе, где при свидании с одним писателем, жившим там постоянно, я услыхал рассказ о Я-бове.

— Прохожу раз мимо приморского бульвара, вижу, рабочие мостовую чинят… Гляжу, в числе их Я-бов кайлом работает в полном босяцком рубище, так что сквозь прорехи здоровенное, бронзовое тело сверкает, а кругом публика гуляет, раскормленные дамы на эдакого молодца засматриваются, а все-таки гнушаются!

Увидел меня, бросил кайло, подбежал, весь дрожит:

«Выручайте меня скорее!.. Денег… денег! Прежде всего одеться!»

Я дал ему денег, и через час он явился ко мне преображенный. Уехал в Москву, там, говорят, Горький устроил его в путешествие за границу с труппой артистки Яворской, под руководством знаменитого режиссера.

Пройдя хорошую школу, он по возвращении превратился в заметного артиста, ставшего желанным для всякой труппы столичных городов.

С этих пор кончились его «срывы» в форме «загулов», прежде доводивших его до босячества — вероятно, в минуты недовольства собой.

В это время Горький с особым успехом выступал в драматургии: его пьеса «На дне», великолепно поставленная в Художественном театре, прозвучала как суровый суд над мрачной русской жизнью. Ряд последующих пьес действовал на публику, как удары бича по натянутым нервам. «Знание» организовало свои «сборники», где и начали с 1904 года почти периодически появляться все новые произведения «знаньевцев», а потом уже выходить отдельными изданиями.

Громадный успех и тираж этих сборников — в шестьдесят тысяч каждое издание — являлось чем-то небывалым до этого времени в истории русской литературы: книги расхватывались на лету, выходя почти ежемесячно; ни один из существующих тогда толстых журналов, с их тиражами не больше десяти тысяч, не мог конкурировать с ними; причина успеха была не только в том, что каждый из «знаньевских» сборников в зеленой обложке возглавлялся новыми произведениями Горького, но и в том, что он сумел подобрать туда талантливую литературную молодежь, переживавшую необыкновенный душевный подъем; каждый сборник был проникнут будирующим настроением, обещавшим близость радостного утра, восход пышного солнца свободы. Писатели не только заражались бодрым настроением, пламенной верой своего старшего товарища, но и сами черпали из окружающей жизни необычайное воодушевление, выразителями которого невольно становились. Отдельные издания книг почти всех авторов «Знания» печатались и, как фейерверк, разлетались по стране в сотнях тысяч экземпляров: по крайней мере о таком тираже говорил мне впоследствии Горький.