Изменить стиль страницы

Разговаривая, мы тоже отправились в редакцию «Жизнь».

Петербургский Союз писателей, в результате последовавших событий вскоре закрытый, находился на Невском, вблизи Надеждинской улицы, и занимал несколько небольших, скромных комнат, в одной из которых была эстрада для литературных и артистических выступлений.

В тот вечер все комнаты Союза были полны народа: преобладали длинноволосые писательские головы, но были и бритые актерские лица, много дам и молодежи. Зал гудел от общего говора: предполагались доклады, речи… Всюду упоминалось имя Толстого.

Прошел в толпе прямо державшийся, красивый старик с молодыми глазами, с закинутыми назад седеющими, но густыми волосами, с благообразной, окладистой бородой — известный тогда публицист и социолог Николай Константинович Михайловский; толпа невольно расступилась: в ту эпоху забытый теперь критик считался в широких кругах народнической интеллигенции «властителем дум».

Вот кудрявый Короленко — тогда еще без единого седого волоса, с густой, слегка вьющейся, «бобровой» боярской бородой. Мамин-Сибиряк — крепыш монгольского типа с горячими глазами, с вечно дымящейся коротенькой трубкой в зубах. Елпатьевский — старый народник, писатель и врач, не раз лечивший Толстого. Горнфельд — критик из «Русского богатства» и Миролюбов — редактор «Журнала для всех» — статный, красивый великан, на голову выше толпы, почти саженного роста, всегда в длиннополом сюртуке, с иконописной бородой медно-красного цвета и вьющимися пепельными кудрями до плеч, похожий на протодьякона: рокочет литавроподобным басом — бывший оперный певец Большого театра.

А вот еще замечательная фигура: высокий, стройный, не ниже Миролюбова, совершенно седой человек с черными усами и бровями, с молодым, замечательно располагающим к себе лицом — создатель Художественного театра Станиславский, и рядом — полная противоположность ему — приземистый, с раздвоенной бородой, безукоризненно одетый, весь корректность — Владимир Иванович Немирович-Данченко.

И много, много еще других известных фигур проплывает в калейдоскопе движущейся толпы.

Но вот общий гул ее почему-то сразу стих: головы всех с любопытством повернулись к входной двери, даже полуседая голова Михайловского поднялась над головами толпы, и тревожный взор его внимательно впился во что-то, сверкнув из-под сдвинутых бровей.

Длинноволосые головы повернулись в одну сторону, дамы и девицы приставили лорнетки к глазам, вытягивая шеи через плечи мужчин, и глубокая тишина внезапно заменила гул шумного, набитого людьми длинного зала собрания.

У входной двери появилась только что вошедшая группа редакции сотрудников журнала «Жизнь» с его редактором Поссе, но впереди всех шел оригинальный человек в черной широкой суконной рубахе, высокий, худой, с длинными густыми волосами до плеч, с бледным лицом и голубыми, светящимися, глубоко сидящими замечательными глазами.

— Горький! — послышалось в невнятном, приглушенном говоре как бы очнувшейся толпы.

Горький выпрямился во весь свой рост и, быстро окинув зал зорким, памятливым, смекалистым взглядом «простолюдина», уверенно и прямо, легкими шагами мускулистого человека направился к Михайловскому, как бы поджидавшему его.

Толпа почтительно расступилась, и они, как два рыцаря, с достоинством встретились. Встреча вышла церемониальная, как на сцене: если один в непроницаемой броне, то и другой — в кольчуге, не с открытой грудью встретились эти два влиятельных человека различных политических воззрений, из которых одно уже падало, а другое быстро поднималось. Они обменялись официальным рукопожатием, несколькими тихими словами — и разошлись.

Так произошло первое появление Горького в холодном, замкнутом кругу большой литературы каменного Петербурга.

На эстраде молодая поэтесса декламировала свои стихи, в которых заключались всем понятные намеки на готовящуюся демонстрацию молодежи по поводу «отлучения» Толстого:

Лес рубят! Молодой, зеленый лес! —

с чувством звучал ее голос.

Писатель Пешехонов выступил с докладом «О Толстом и молодежи», о наступающем замечательном моменте в жизни русского общества, о надвигающемся небывалом подъеме его сил.

Настроение публики постепенно повышалось. Пешехонова сменил другой оратор, другого — третий.

Речи полились рекой.

Еще задолго до конца публичных речей в большом эстрадном зале — в малом начался интимный писательский ужин для избранных, в числе которых были и мы; ужин состоялся, собственно, в честь приезда Горького.

Приветствовали его появление в Петербурге в такой исключительный и тревожный момент, отдавали должное его литературному таланту. Говорили о России, о начинающейся новой эпохе.

Горький ответил очень скромно и коротко:

— На безрыбье и рак рыба! На безлюдье и Фома дворянин!

Несколько дней после этого вечера Горький ходил с чрезвычайно мрачным и печальным лицом, что бывало с ним редко. Ходили слухи, что молодежи предстояло стать жертвой кровавых репрессий. По-видимому, именно в это время Горьким было написано стихотворение «Буревестник».

В Петербурге первая постановка пьесы Горького ожидалась публикой с большим интересом и всеобщим волнением.

Внезапный приезд Горького сильно обеспокоил жандармские сферы: к Горькому было отношение, как к революционеру, имевшему огромное влияние на массы. Были приняты меры не только для предупреждения «беспорядков» в городе, но и в театре во время представления пьесы. Большого труда стоило руководителям театра отстоять постановку ее. Зато вместо билетеров театра поставлены были переодетые городовые и, кроме того, «на случай беспорядков в театре» спрятан был целый взвод городовых под сценой. При таких предупредительных мерах состоялась постановка «Мещан» в чрезвычайно острый момент, в весьма накаленной атмосфере.

Дирекция прислала Горькому билет в ложу и приглашение после спектакля на ужин и встречу с артистами театра в отдельном кабинете ресторана Палкина.

Автор пьесы тоже беспокоился за благополучный исход постановки.

Гастроли Художественного театра происходили в небольшом театре Суворина.

В театр пришла фешенебельная, чопорная публика премьеры, придворная аристократия, высшее чиновничье мещанство, которое трудно было вывести из ледяного равнодушия.

Первые сцены серой, мещанской жизни публика приняла с подозрительной холодностью. Пьеса ударяла не в бровь, а в глаз слушателей. Являлось опасение за пьесу, бичующую именно собравшуюся публику.

Но вот вышел на сцену Баранов, исполнявший роль певчего Тетерева. Его мощная, взбудораженная фигура, произносившая громовые речи, в которые автор вложил свои излюбленные мысли, и потрясающий, необыкновенной силы бас спасли положение.

Публика была ошарашена появлением на сцене настоящего, живого певчего.

Ей показалось, что это новый Сальвини или второй Шаляпин в драме.

К Палкину было идти недалеко. Я пошел туда с группой актеров. Баранов был в длинной лисьей шубе.

— Шуба-то богатая какая! — шутили над ним.

— Д-да-а!.. — грудной октавой рычал он. — Содержание приличное получаю — сто рублей да в хоре пятьдесят… Жить можно, только не в этом дело: на душе тяжело!

— Почему? Ведь, кажется, успех и деньги?

— Э, что этот успех? Ведь у меня данные для гениального артиста! Недавно с Шаляпиным в трактире чуть не подрались. Сцепились, как два буйвола. Он-то здоров, да и я тоже. Как эдаких разнять? Отшвырнем всякого!.. Он гений, а я — то нешто хуже его? Станиславский и Немирович не согласны с моим толкованием ролей, потому и затирают. Закулисные дрязги! Не могу выносить, когда унижают человека! «Человек — это звучит гордо!» — говорит Максимыч. «Если кто унизит тебя — опр-рокинь гор-ру на голову его!» Хорошие слова у Максимыча. Подарил мне свою книгу с надписью: «Гуди вовсю, доброгласная труба господня!»

Видно было, что у Баранова развивается мания величия.